О, юность моя!
Шрифт:
Шурка была все той же шустрой девчонкой — и вдруг вдова...
— А ты зачем в тельняшке? Придут немцы воды напиться, увидят тельняшку, подумают — матрос. А матросов они стреляют без разбору.
— У меня ничего другого нет.
— Пойдем ко мне в хату. Чего-нибудь у мужа отыщем.
Леська, кряхтя, начал подниматься.
Шурка подхватила его под плечо, потом крепко обняла за спину и повела к лестнице. Всходя по ступенькам, он тоже обнял ее. Подъем длился довольно долго. Дольше, чем было нужно. Наконец они очутились во дворе. По-прежнему в обнимку прошли мимо барского дома
— А где же настоящее окно? — спросил Леська.
— Хозяин стекла не отпустил, вот и пришлось выдумать такой домишко.
— Да-а... Ничего подобного не видел.
Внутри избушка была удивительно чисто прибрана. На кровати голубовато-белое марселевое покрывало, на столе белая скатерть в красную клетку и глиняный кувшин с первыми цветами. Леське здесь очень понравилось.
— Раздевайся, Елисей, и ложись в постель, а я что-нибудь поищу из одежи. А тельняшку сожгем, чтобы никаких вопросов. И бушлатик заодно. Правда? Чего их жалеть. Дело наживное.
Она ушла в угол за какую-то занавеску. По-видимому, угол заменял шкаф. Начала рыться в рухляди.
— Если что, я тебя, это самое... за своего мужа выдам. Значит, будут тебя звать Григорий. Григорий Поляков.
— А отчество как?
— Отчество? А кто его знает, отчество? Немцы отчеством не интересуются.
Вскоре Шурка отыскала праздничную синюю рубаху с перламутровыми пуговками, сидевшими близко и ладно, как на гармони. Примерила Леське — не налезает.
— Ну и медведь же ты! — засмеялась Шурка. — Такой молоденький — и медведь.
Снова порылась и достала другую рубаху, тоже синюю, но уже линялую.
— Нам не на свадьбу! — сказала Шурка и принялась за кройку. Она перерезала праздничную рубаху поперек и стала из нижних кусков натачивать спинку, а потом заплаты на плечи и воротник. Линялые же куски нашила снизу, как юбку.
— Это пойдет в штаны, этого не видно.
Работала она весь день. В промежутке обедали. Леська выпил козьего молока с черным хлебом. Было оно очень жирным, сытным, хотя и с привкусом шерсти. Потом спали. Шурка постлала себе на полу, а Леську оставила на кровати, несмотря на его протесты — он требовал, чтобы она спала на кровати, а он на полу. Всю ночь Шурка вздыхала и охала.
Леське тоже не спалось — его мучила совесть. «Неужели каждый молодой мужчина может быть счастлив с каждой молодой женщиной? — думал Леська. — Но если так, то чем же мы отличаемся от животных?»
Утром они завтракали, избегая встречаться глазами. Леська заметил у Шурки под нижними веками шоколадные тени. Но внешне все шло как надо. Леська ел яичницу и пил молоко, а Шурка — только молоко. Потом она примерила Леське рубаху — рубаха сидела отлично. Шурка обрадовалась и впервые не отвела глаз от его взгляда. С трудом оторвавшись, она вышла во двор, вошла в барский дом, растопила печку и сожгла Леськино барахлишко.
Ночью Шурка опять вздыхала
Шурка пододвинулась, чтобы дать Леське место. Леська прилег рядом и дрожал так, что зубы сводило. Не помня себя, он тихонько обнял девушку... Шурка схватила его руку и держала крепко, не давая шевельнуться. Если бы не эта сила, Леська ни на что большее бы не решился. Но теперь его пронзил охотничий порыв. Он резко повернул Шурку к себе и припал к ее губам. Шурка со стоном запрокинула голые руки за его шею и всем телом потянулась к нему.
— Скажи: «Та чи вы?» — горячим шепотом попросил Леська.
— Та чи вы?
Леська с жаром прижался губами к губам Шурки.
Утро застало их в кровати. Леська лежал счастливый и удивленный. «Как мне с ней хорошо!—думал Леська. — Но ведь я ее никогда не любил. Вот она лежит на моей груди, в моих объятиях. Но разве она мне дорога? Ничуть. Почему же мне так хорошо с ней? Значит, любовь — выдумка? Красивый обман поэтов?»
Весь день они провели в постели. Проснувшись, бурно целовались. Потом Шурка в одной рубашке бежала доить козу, и они пили молоко с хлебом. Потом снова: «Скажи: та чи вы?», снова засыпали, опять целовались и опять засыпали. Леська был так непривычно счастлив, будто все это происходило не с ним, а с кем-то другим.
Летом он видел на пляже множество женских тел. Позолоченные загаром, они напоминали статуи. Живые статуи, и только. Это была эстетика. Женщины на пляже лишены эротической остроты, потому что море, небо, дюны, многолюдье лишает их того, что делает их женщинами: интимности. Но Шурка... Загар с нее за зиму сошел, и теперь тело ее блистало, излучаясь в полутьме каким-то волшебным сверканьем. Мужские тела никогда так не сверкают. Это был свет женщины. Свет, которого никогда не увидишь, если женщина не твоя.
И еще одна мысль захватила Елисея. Чем счастливей чувствовал он себя с Шуркой, тем жарче ненавидел войну. Человеку дано такое изумительное: страсть. Как же смеет война отнимать у него это? И почему люди это допускают? Как могут терпеть? Не дети, которые ничего не понимают, не старики, которые ко всему остыли, а именно молодежь почему-то обязана убивать друг друга, отнимая друг у друга Шурку — ни для себя, ни для других.
И все же на третий день война постучалась в дверь избушки на курьих ножках. Сказка кончилась. Вошли два германских солдата и немец-колонист.
— Напиться просит, — сказал колонист.
Шурка подала им жестяную кружку с веснушками ржавчины и указала на бочку с водой. Германец брезгливо покосился на кружку.
— Ржавчина это здоровье, — сказала Шурка. — В ржавчине железо.
Колонист перевел. Немец засмеялся и стал пить. Другой солдат уставился на Леську и что-то спросил по-немецки.
— Он спрашивает: кто этот раненый?
— Это мой муж, и никакой он не раненый, во-первых! — строптивым тоном выпалила Шурка.
Колонист перевел.