О, юность моя!
Шрифт:
— Встанут, встанут! — подхватил Гринбах. — Один француз, угрожая немцу, сказал: «Мы — народ воинственный!» — «А мы — народ военный», — ответил немец. Так что встанут. Еще как!
Какой-то китаец выскочил на гребень и уселся на камень, ритуально положив руки на колени. Его тут же скосило пулей. Тогда выскочил другой китаец и уселся на то же место и в той же позе. Скосило и его. Тогда поднялся третий китаец...
— Что они? С ума посходили?
Махоткин бросился к траншее китайцев.
— Эй, старшинка! — закричал Махоткин.
Из окопа выглянул человек. На большой верхней губе два длинных волоса:
— Леся! А Леся! — хрипло заговорил Девлет.
— Чего тебе?
— Это я... тогда... спалил твою хату. Алим-бей велел, а я спалил.
— Зачем ты мне это говоришь?
— Так... Не знаю... Может, убьют!
Немцы все еще прижимались к земле. Офицеры орали на солдат, стоя уже в полный рост. Цепь наконец поднялась. Впереди бежали офицеры. За ними первая линия. Можно их рассмотреть: это синежупанники. Немцы гнали первыми гайдамаков.
По всему Турецкому валу полетела команда: «Паль-ба-а!» С двух концов прямой наводкой ударили батареи.
Пулеметы зачастили так, как будто на огромном заводе тянули железное полотно в рубцах и прорехах. Ружейного огня уже не слышали сами бойцы, но весь Турецкий вал курился, как вулкан перед извержением.
Первая линия повалилась. За ней рухнула вторая— эта уже состояла из железных касок. Третья смешалась и побежала назад. Атака захлебнулась.
— Прекратить стрельбу!
— Отста-а-авить...
Турецкий вал умолк, все еще продолжая дымиться. В этом молчании таилась гроза. Но уже конно-пулеметный отряд Вагула вылетел на тачанках в степь и, развернувшись, осыпал убегавших горячими струями. Кубанская сотня, перемахнув на коней, с гиком и свистом помчалась вслед. Вот она обогнала вогульцев. Те замолчали. Конники налетели на пятки немецкой пехоты, и началась рубка. Елисей видел только взблески шашек, точно шел сосульчатый снег.
— Зарвутся! сказал Махоткин. — Ох и зарвутся. В такую минуту очень трудно опомниться.
Но тут с правого фланга запела труба. Голос был счастливый, золотой, кудрявый, но приказывал он отступление. И казаки вернулись. Вернулся и конно-пулеметный отряд. На одной из тачанок, разметав руки, умирал товарищ Вагул.
В этот день до самой звезды немцы не наступали.
В красногвардейских окопах смеялись, хохотали, гоготали, тиликали на гармошках, пели «Яблочко» и первую пролетарскую песню, родившуюся тут же, на фронте:
Винтовка, серп и молот, Военная тревога. Я все пройду! Я молод: Передо мной дорога. Мне солнце улыбнется, Я радость караулю. А пулю съесть придется — Переварю и пулю.Особенно нравилась последняя строчка.
К вечеру подошли волки. Сутулые, мелкие, как собаки. Иногда очень близко вспыхивали их глаза. Были слышны грызня и вой. А под утро сначала донесся запах аммиака, который на рассвете превратился в аромат жареного мяса и, наконец, в откровенную трупную вонь. Живые спали в траншеях менее удобно, чем мертвые в степи: те лежали, свободно раскинувшись на просторе.
Леська
— Так как же, Девлет-бей? — спросил он полусонно. — Значит, это ты сжег нашу избушку?
— Нет, зачем же, товарищ Леся? Не я.
— А кто же?
— А я знаю?
— Да ведь ты только вчера сказал, что ты.
— Не говорил я это, товарищ Леся.
— Ты, верно, дурачком меня считаешь?
— Не считаю, товарищ Леся.
— Но ведь ты! вчера! сказал! мне!
— Ничего я не сказал.
На фронте установилось затишье. По ничьей земле между немцами и красногвардейцами спокойно гуляло стадо белых гусей, точно спустившиеся с неба облака. Их не обстреливали: ждали, в какую сторону свернут.
К полудню далеко в степи показались три танка. Шли они, четко соблюдая линию. Шума моторов не было слышно, но машины казались уже довольно большими. За танками мельтешила пехота. Неизвестно по чьей команде на танки полетела кубанская конница.
— Эх, зря! — сказал Махоткин. — Конь танка не ест.
— Думаю, их задача умнее, — сказал Гринбах, — обойти танки и ударить по пехоте.
— Это не удастся.
Но это удалось.
Вообще говоря, на передовой бойцы плохо понимают, что происходит. Они видят перед собой пятачок, на котором возникают события, грозящие им смертью. Все внимание их сосредоточено на пятачке. Но что разворачивается на всем плацдарме, видят только штабы, сидящие на телефонах у карты. Однако бой 18 апреля стал понятен всем и каждому, потому что плацдарм был невелик и охватывал абсолютно ровную местность, по наглядности напоминающую военно-полевую пятиверстку.
Сначала танки двигались безмолвно, стремясь взобраться на Турецкий вал, обстрелять сверху все оперативное пространство, это значило бы взять Крым одним ударом. Но кавалерия отвлекла внимание танков.
Зрелище казачьей орды, дико свистящей и блистающей шашками, испугало немецких стрелков. Железные каски хлынули вспять — и танки с тыла остались без прикрытия. К тому же меткий снаряд, пущенный со стороны Сиваша, сорвал гусеницу с крайнего правого танка, и тот завертелся вокруг себя. Тогда два других, бросив товарища, стремительно помчались назад. Когда слонами овладевает паника, они скачут, растаптывая на своем пути все и вся. Бегство танков было таким паническим, что они врезались в хвост своей же пехоты и только тогда опомнились.
Казаки рассеянно скакали по ничейной земле, остерегаясь приблизиться к раненому танку. Склонясь набок, он был грозен и безмолвен. Германская дивизия тоже молчала: по-видимому, в штабе обсуждали положение и пока не предпринимали никаких мер. На войне не угадаешь. Три танка, которые должны были одним своим видом до смерти устрашить готтентотов, сами устрашились их.
Не слыша канонады, красногвардейцы постепенно выползали в степь, чтобы убрать раненых. Вышел в степь и Леська. Заря догорала. Поднялся туман. Людей видно было только на близком расстоянии. Все же Леська далеко обошел подбитый танк. Он бежал почему-то все вперед и вперед и вдруг увидел такое странное, что даже не понял, что это такое.