Обагренная Русь
Шрифт:
Но, не выдавая беспокойства, говорил князь с женою ласково и ровно:
— Вот привезут к тебе из Новгорода лекаря — чудодей он, поставит тебя на ноги, еще поживем на радостях.
— Да что же за лекарь-то такой? — с надеждой ухватилась за сказанное Мария. — Уж и ромеи меня лечили-лечили, и сирийцы, да все не впрок...
— Кощеем его зовут.
— Ой, не половец ли?!
— А кабы и половец, — усмехнулся Всеволод, но тут же успокоил жену. — Наш он, а науку знатно постиг, странствуя по земле: у всех народов есть свои умельцы и знатоки. И коли пытлив ты, коли в голове не ветер, гляди вокруг да запоминай:
— Поди, Звездан тебе про него сказывал? — выпытывала княгиня.
Всеволод кивнул, на этот раз с теплом вспоминая дружинника.
И снова повернули и прежним извилистым руслом потекли неотступные мысли. Мария угадала их, сказала, будто самой себе, совсем тихо:
— Что-то от Верхославы давно нет вестей...
Встрепенулся Всеволод, посмотрел на жену в упор: знать, недаром годы прожили вместе — словно провидит она, думку его читает, как открытую книгу.
Есть из Киева вести, есть. Но и они не радуют Всеволода. Трезвым умом понимает он: Ростислав ненадолго задержится на Горе. Покуда Ратьшич при нем, еще не все потеряно. Еще делает вид молодой князь, будто держится за Киев. Да и Верхослава разжигает в нем честолюбие.
— Разве не сказывал тебе Симон, что получил он от дочери нашей весточку? — притворился удивленным Всеволод. А ведь сам наставлял игумена не тревожить княгиню. Боялся, что лишнего наговорит Симон. Ждал удобного случая.
— Симон нынче был у меня, — сказала Мария, — только и словечком о Верхославе не обмолвился.
— Должно, запамятовал, — кивнул Всеволод. — да и писано-то было к нему. О Поликарпе, печерском игумене, давнишний у них спор: обуяла, вишь ли, старца гордыня...
— Про то я знаю, — нетерпеливо оборвала Мария мужа, — и радуюсь, что сердобольна Верхослава, что печется о Поликарпе и от Симона тайн у нее нет.
— Не серчай на игумена, — уловив в голосе жены обиду, прикрыл Всеволод ее руку своей тяжелой ладонью. — Здорова наша дочь, и внучка, слава богу, растет нам на радость, и Ростислав правит на Горе твердой рукой.
— Вот и ладно, — слабо кивнула Мария и устало прикрыла глаза.
Нет, не солгал он ей. Лишь о том умолчал, что было в письме от дочери между строк. Лишь о том не сказал, что поняли они с Симоном: тревожится Верхослава за мужа, боится потерять его, страшится, что сломится он под непосильною ношей, да и отец, сидя в монастыре, подтачивает и без того малые силы молодого князя — привык Ростислав к отцу, сыновним сердцем к нему тянется, а у Рюрика мысли не чисты, смирение его обманчиво...
«Смирен, смирен, да не суй перста в рот. Помяни меня, княже, — сказал игумен, — по нраву его не век ходить Рюрику в чернецах — скинет он свою рясу и еще немало принесет нам забот».
«Вона ты каков!» — с уважением подумал Всеволод о Симоне. И так ему ответил:
«Нами задумано, так и передумывать нам. Что до срока тревожиться?»
Понял игумен князя: не сильной руки искал Всеволод в Киеве. Вот почему боялся за Ростислава — как бы на смену ему не объявился другой кто, потвёрже да порешительнее, а Рюрик памятью своей навечно обречен: сажал и свергал его в Киеве Всеволод, помогал против Романа, сына обласкал...
Покидая Марию, князь уж не смотрел на нее — мысли его были далеко: в малой палате, как обычно, Всеволода с нетерпением ждали бояре.
Седобородый и прямой Всеволод сидел на стольце, слушал внимательно. Бояре говорили вразнобой.
Фома Лазкович вскидывал кудлатую голову, был решительнее всех.
— Не медли, княже, — говорил он, — хоть и опечалила тебя весть о неверности Лазаря, хоть и пестовал он сына твоего и был ему за отца, когда отправлялся ты в поход, и за мать, когда хвора была Мария, но и тогда еще — вспомни-ко, — не возмущал ли он нас жадностью своей и стяжательством?.. Все мы грешны, о ту пору не думали, что и на худшее способен Лазарь, — нынче же, когда блеск нечистых даров ослепил ему очи и супротив тебя поднял он руку, будем ли, как и прежде, великодушно и со спокойствием взирать на творимое им бесчинство? Не предаст ли он Святослава в руки врагов твоих, не взрастит ли и в нем брошенные нечистою рукою пагубные семена?
— Как можешь верить ты Михаилу Степановичу, княже? — кривил рот свой Дорожай. Был он осторожнее Фомы, уловил в речах Всеволода сомнения и Ла заря оставил в покое. — Может, что и почудилось Митрофану, может, что и не так, но Мирошка весь был в твоей воле, а новый посадник строптив и своеволен, и клятвам его веры у меня нет. Укрепи дружину в Новгороде, княже!
Яков горячо возражал ему:
— Дурную траву на поле рвут с корнем, боярин. Плохой совет даешь ты князю. Дружина и так у нас в Новгороде сильна, а ежели подымет Михаил Степанович супротив нас свое воинство да простцов, да еще у кого попросит подмоги, какая дружина устоит?
— Чего же хочешь ты, Яков? — оборвал его Всеволод. — Говори яснее.
— Да и так уж все яснее ясного, — сказал Яков. — А речь свою веду я к тому, княже, что не в Михаиле Степановиче зло и не в Новгороде — он и до сей поры не из вражды только к Низу противился нам и других князей выгонял и ставил по своему хотению — зло в ином: слаба и не верна тебе стала рука твоя в Новгородской земле.
— А что есть рука моя? — прищурился Всеволод.
— Боярин Лазарь — вот и весь мой сказ, — смело отвечал Яков. — Прав Лазкович, и я с ним!
Князь улыбнулся и промолчал. Бояре смотрели на него испытующе.
— А ты что скажешь, Михаил Борисович? — спросил Всеволод сидевшего до сих пор молча старейшего своего боярина.
— Думаю, княже, — уклончиво пробормотал Михаил Борисович.
— Скажи ты, Гюря, — обратился князь к тиуну.
Тиун вздрогнул, скуластые щеки его порозовели.
— Решенье твое мне неведомо, — начал он осторожно и издалека, — и не нас ты нынче пытаешь, а по нашим словам сверяешь свою задумку...
— Верно смекнул, — усмехнулся Всеволод. — Задумка у меня есть, да вот не уверен я: а что, как проглядел? Что, как не додумал чего? Ты на меня не гляди, ты свое сказывай, а мое слово последнее.
Поежился Гюря под его взглядом, вздохнул глубоко, будто в реку нырнуть вознамерился.
— Оставь Лазаря в Новгороде, княже, — выдохнул он, как вынырнул.
Бояре задвигались, послышались возмущенные голоса:
— В своем ли уме ты, Гюря?
— Не слушай его, княже!..
Всеволод нетерпеливо ударил ладонью по подлокотнику кресла. Все замолчали.