Обещание
Шрифт:
— Каких жильцов? — удивлённо переспросил принц.
— Каких-каких — обыкновенных! Если к Дуэбо, композитору, то он живёт на втором этаже, два окна слева, а если к семье часовых дел мастера Пьефа — то Вам тоже на второй этаж, они снимают оставшуюся часть.
— А как же мальчик, мальчик со скрипкой?
— Так это ж сынишка Эдны — Кейл. Играет он… — торговка прищёлкнула языком и с хитрой улыбкой спросила: — Не желаете ли чего-нибудь купить, сеньор? Фрукты свежие, сахарные…
— Нет, спасибо, — он сунул ей в руку мелкую монету и торопливо вошёл в дом Эдны Асдерды.
В небольшом пустом холле было темно и пахло
Дверь распахнулась, и в обрамлении золотистого вечернего солнца, косыми потоками струившегося из окна на потрепанный ковёр на полу, возникла женщина с ребёнком на руках. Поначалу Маркус принял её за богиню, но, привыкнув к яркому свету, заливавшему комнату, он понял, что ошибся. Перед ним была земная женщина в простом синем платье и белом переднике, невысокая, полноватая, но хорошенькая. На руках она держала девочку лет четырёх в коротеньком розовом платьишке, из-под которого выглядывали белые панталоны. Волосы ребёнка вились мягкими колечками и были того же цвета, что у брата — то есть, светло-русыми.
— Заходите, прошу Вас. — Хозяйка посторонилась, давая ему дорогу.
— Простите, я, видимо, ошибся дверью, — сконфуженно пробормотал принц и попятился в тёмный холл.
— А если и так, почему бы ни выпить у нас чаю?
— Нет, нет, я к часовому мастеру…
— Эмира, милая, позови дядю Гаймеда.
Девочка неохотно сползла с рук и недовольно посмотрела на Маркуса.
— Сходи, милая, — сеньор ждёт.
— Спасибо, не нужно. Честно говоря, я не к нему, — решился признаться принц. — Я просто увидел Вашего мальчика… у него была скрипка…
— Заходите, — так же настойчиво, как и в первый раз, повторила госпожа Асдерда. — Кэйл Вам сыграет. Посидите, отдохните немного.
Чувствуя себя не в своей тарелке, Маркус вошёл в убогую гостиную госпожи Эдны. Прямо на полу, на вытертом до дыр ковре, вырезали что-то из бумаги Кэйл и его младшая сестрёнка. Мать с любовью посмотрела на них и пододвинула гостю стул с высокой, обтянутой тканью спинкой — единственный приличный стул во всей гостиной. Сама она, сконфуженно улыбаясь, присела на кончик маленькой заплатанной кушетки, на которой во всю длину вытянулась большая пушистая кошка.
— Кэйл, дорогой, сыграй нам что-нибудь, — попросила мать.
— Что сыграть, мама? — Мальчик обернулся и внимательно посмотрел на неё лучистыми голубыми глазами. Эти глаза, это безмятежное лицо никак не вязались с его хромыми ногами и кривой спиной; казалось, боги зло посмеялись над ним, наделив калеку необыкновенной чистой красотой и страстной любовью к музыке.
Не дождавшись ответа матери, которая лишь ободряюще улыбалась ему, Кэйл неуклюже встал, поднял с пола длинную палку (принц только сейчас заметил её) и, опираясь на неё, волоча по полу левую ногу, побрёл в соседнюю комнату. Маркус случайно перехватил брошенный ему след взгляд матери — взгляд, полный любви и жалости, невозможности что-либо изменить.
— Не надо, Кэйл, я принесу. — На пороге комнаты показалась та самая девушка, с которой принц видел мальчика на улице, — его старшая сестра.
Девушка была тонкая, хрупкая, даже слишком хрупкая, с бледным измождённым лицом и серьёзно-печальными ореховыми глазами. Рукава её старой белой блузы были закатаны по локоть, руки были мокры. Ощущая на себе пристальный взгляд Маркуса, она теребила юбку и, непроизвольно, слегка поводила в сторону головой.
— Это Розали, моя старшая дочь, — представила её хозяйка и, подумав, добавила: — Кэйла Вы уже знаете, на полу играет Берта.
Розали усадила брата на высокий стульчик, стоявший напротив кушетки, и, несколько раз порывистыми движениями погладив его ладони, видимо, желая успокоить, вышла. Вернулась она уже со скрипкой в руках. Убедившись, что брату больше ничего не нужно, Розали подняла с пола Берту и усадила на кушетку между матерью и кошкой. Проворная Эмира, самая младшая из детей госпожи Асдерды, без посторонней помощи устроилась на свободном краешке кушетки — конечно, рядом с кошкой.
Наступила тишина, нарушаемая лишь доносившимся из окон шумом улицы и детской беготнёй наверху.
Кэйл любовно обнял скрипку и задумчиво прикоснулся к упругим струнам. Несколько минут он бездумно водил по ним смычком, словно собираясь с мыслями, а потом… потом родилась музыка. Она была живая, сотканная из света, золота солнечных лучей, тончайших переливов журчания воды, кристальной чистоты ясного полуденного неба, стремления души обрести крылья и взлететь. Непременно взлететь, чтобы парить там, наравне с птицами, выше их, дольше их, и камнем срываться с заоблачных высот к родимой земле, ко всему тому, что так искренне любимо и дорого.
Казалось, это музыка была само счастье, вернее, тончайшее, неуловимое ощущение этого счастья. Каждому виделось что-то свое: госпоже Эдне — живой и невредимый муж, Розали — позднее утро, проведённое в постели и озарённое ароматом фиалок на раскрытом окне, маленькому гению — он сам, бегущий по залитому солнцем лугу, Берте и Эмире — вкусные пирожные и мама, любящая мама, которая больше никуда не спешит и никогда не плачет.
Кэйл играл, и лицо его сияло. Ожившая, сладостно трепетавшая под его смычком скрипка заставляла забыть о том, что он калека. Да он уже и не был калекой, он просто не мог им быть. Потому что эта музыка, это счастье, эта радость были просто не совместимы с хромыми ногами и кривой спиной. Он был прекрасен, это мальчик, прекрасен хотя бы потому, что играл без нот, что эта дивная, неземная музыка была плодом не ежедневных упорных упражнений в заучивании строк чужой души, а лёгким дыханием его собственного сердца. В этого двенадцатилетнего раскрасневшегося Кэйла просто нельзя было не влюбиться.
Музыка оборвалась резко на сложном искрящемся пассаже. Одной рукой прижимая к себе инструмент, другой держась за свою палку, он поспешил скрыться с глаз очарованных им слушателей; Маркусу показалось, что мальчик плакал.
— Да у него же талант! — очнувшись от оцепенения, воскликнул принц. — Ему надо учиться. Пошлите его в столицу, а ещё лучше…
— Кому нужен безвестный калека? — с горькой улыбкой спросила Розали. — Он может заставить скрипку плакать, но никогда не заставит людей забыть о своём уродстве. Музыкант не может быть хромым, слепым, горбатым, кривым. Кэйл вызывает у них только жалость, презрительную жалость к красивому личику. Я не удивлюсь, если они обвиняют его в том, что он смеет заниматься музыкой, смеет осквернять своим уродством их прекрасное тепличное создание гармонии.