Обида
Шрифт:
Причёсывался он дольше обычного. Было приятно водить щёткой по затылку, где ещё остались густые, совсем без седины волосы, по незаметно отросшим бачкам, на которые Серёжка уже начал многозначительно, впрочем не без удовольствия, ухмыляться, приговаривая: «Клёвый мен скоро будешь…»
Идти на кухню не хотелось. Варя, конечно, поинтересовалась, где Павел Егорович вчера был, но, услышав, что он встретил Николая, вполне удовлетворилась такой причиной и даже с интересом послушала о старом друге. Серёжка, вопреки обыкновению, в разговор не встрял. Он быстро проглотил яичницу, крикнул:
И тут Павла Егоровича словно осенило. Он понял, что изменилось в этом мире.
Случилось это, когда он начал есть вчерашние щи. Сперва он про себя отметил их привычный вкусный запах и только на третьей или четвёртой ложке вдруг понял, что запах обыкновенный. То есть совсем обыкновенный, такой, каким он и должен быть. Не сильнее, не слабее. В волнении выбежал он из кухни в комнату и с шумом стал втягивать в себя воздух. Его ноздри трепетали. Варя выглянула вслед за ним и, ничего не сказав, снова скрылась в кухне. Павел Егорович подошёл к новой комбинированной стенке и даже придвинулся к ней вплотную носом. Стенка как стенка. Конечно, она пахла мебельным лаком, но не так, как вчера, не оглушающе, не до першения в горле. Мебель пахла нормально, а с середины комнаты её запаха почти и не чувствовалось…
Он медленно вернулся на кухню и, исподтишка оглядываясь на Галину Семёновну, подошёл сзади к жене и украдкой принюхался. От жены еле различимо пахло мылом и зубной пастой.
Этот необыкновенный собачий нюх прошёл так же внезапно, как и объявился. Поразмыслив на досуге, Павел Егорович решил, что никакого такого особенного нюха и не было. Привиделось ему это после долгого насморка, пригрезилось.
А раз нюха не было, значит, и ничего не было… Ни сомнений, ни горьких размышлений. Ни этой бесконечной кошмарной ночи.
Пока он шёл пешком по скверику, остатки вчерашнего хмеля выветрились, и он почувствовал себя просветлённо и легко. В отдел он вошёл, мурлыкая песенку про Чебурашку и про день рождения. Жить захотелось нестерпимо. После вчерашних неприятностей, так неожиданно разрешившихся, он почувствовал себя помилованным преступником, и так хотелось просто жить… И, грешным делом, даже подумать наспех, вскользь: «А ведь, ей-богу, стоит иной раз пережить что-нибудь эдакое неприятное, чтобы потом почувствовать, как прекрасна жизнь». Правда, какой-то очень противный и ехидный голосок внутри проскрипел при этом: «Не ври, Пашка, не ври…» Но Павел Егорович отмахнулся от него.
В отделе было уютно. Фрамуга ещё не открывалась. Торчинский сидел, прилежно склонившись над бумагами; Белкин изящно бегал толстенькими пальцами по клавиатуре настольного компьютера; отдельские дамы во главе с Валентиной Леонидовной сгрудились вокруг одного стола, на котором стояли необычного фасона, с невиданными каблуками, на необыкновенной платформе лакированные сапоги. Сапоги мяли, гнули, нюхали и чуть ли не пробовали на язык. Словом, благостно, спокойно и тепло было в родном отделе. И ничем таким особенным не пахло.
День начинался чудесно.
— Ты сегодня прямо ожил, — заметил Торчинский через столы, а потом подошёл и, скользнув по его физиономии намётанным взглядом, склонился к самому уху и тихо, чтобы дамы не слышали, спросил: — Вчера встряхнулся, а? Отдохнул?
Павел Егорович кивнул.
— Ну вот, — удовлетворённо сказал Торчинский, — а говорят, вредно… Кому вредно, а кому и нет. А другой раз без этого дела никак… Ходишь сам не свой, пока не встряхнёшься.
Павел Егорович слушал его, сладко щурясь и тихонько улыбаясь. «Нет, всё-таки вкусный человек Миша», — подумал Павел Егорович и поднялся, подхватив дружка под руку.
— Эта штука, — развивал свою мысль Торчинский в коридоре, — действует вроде парилки. Сперва чувствуешь себя разбитым, утомлённым, а просыпаешься на другой день, точнее сказать — на третий, после грамотного, по всей науке осуществлённого похмеления, а тебя прежнего и нет, а есть другой человек, принципиально новый…
— А я и на третий день болею, — сообщил догнавший их Белкин.
Торчинский снисходительно посмотрел на него и ничего не сказал, только передёрнул плечами. Затем он вдруг остановился и глубокомысленно заметил:
— На этаже газировку пить не стоит — дрянь, можно было бы пойти в цех, в вальцовку, там стоит импортный аппарат, газировка — зверь, ершом в глотку идёт, но всё это нерадикально. Тебе, — он смерил Павла Егоровича оценивающим взглядом, — сейчас надо не меньше двух кружек хорошего пива, чтобы вчерашнее осадить, а то ты не работник.
— Да нет, — возразил Павел Егорович, — я в норме, и голова не болит.
Торчинский отечески похлопал его по плечу.
— Это бывает, Паша, — сказал он томным голосом, — это пройдёт. Это у тебя просветление. А если ты вчера, ко всему прочему, и намешал, то, — он посмотрел на часы, — через полтора часа на тебя так навалится, что не будешь знать, куда деваться. Тогда уж две-три кружки не помогут, а на тебе отдел.
— А мне ничего на другой день не помогает, только аспирином и спасаюсь, — сказал Белкин.
— Знаешь что, — Торчинский вдруг рассердился на Белкина, — иди-ка ты работать. Если нас кто спросит, скажешь — вышли в цехи или ещё куда-нибудь. Должен ведь кто-нибудь в отделе остаться.
— Да ничего, — возразил Павел Егорович, — сегодня же не приёмный день… — Ему не хотелось оставаться один на один с Торчинским, взявшим уж чересчур командирский тон. Да и неудобно стало… Что ж Белкин? Тоже ведь свой человек.
В пивном зале, куда дворами провёл их Торчинский, народу было немного. По углам стояли и переговаривались тихими, страдальческими голосами люди нездоровые, света белого ещё не увидевшие.
Павел Егорович твёрдо решил выпить не больше одной кружки, долго не застаиваться и лаврового листа, предложенного предусмотрительным Торчинским, не жевать. Лавровый лист Торчинский носил от запаха в нагрудном карманчике россыпью.
— А что, в самом деле?.. Разве мы не живём? — неожиданно для себя спросил Павел Егорович, отхлебнув пронзительно холодного пива и не почувствовав его вкуса.