Обида
Шрифт:
— А бог его знает. Я-то его никуда не дену, а Колюшке говорила, говорила, чтоб убрал, а он отмалчивается. Наверное, некогда.
— Эх, Дуня, хоть и называют тебя на деревне красным партизаном за то, что про всех всё знаешь, а тут проглядела. Колька-то сызмальства как привязанный к этому камню. И до сих пор, гляжу, выйдет из избы — и к камню. Посидит на меже, на травке, папироску выкурит или две и пойдёт не спеша. А ты говоришь, некогда. Он и тронуть никому не позволит, не то что убрать…
Вот поэтому, я думаю,
Да и никто не поедет. А разговоры эти пустые. У каждого в этой земле есть свой камушек. И никуда от них не денешься…
Удивляюсь я, как ты сама, женщина умная и серьёзная, поддалась на эту приманку? Куда тебе отсюда ехать? Зачем?
Я иду и ответить не знаю чего. В голове всё спуталось.
Батюшки, думаю, ведь она ему мать, а мне-то, мне-то дочь!
Идём мы с Егором, хромым чёртом, домой, а мысли всякие меня одолевают.
— Ой, — говорю, — как нескладно всё вышло! Человека с места стронули, в расход ввели, нельзя теперь на попятную идти. Как Степану в глаза смотреть?
— Ничего, — говорит Егор и по своей привычке ухмыляется, — потратил он не последнее… Чего горевать! А Козловке он ещё больше должен. За всю жизнь не расплатится.
Вон как, хитрый чёрт, рассудил! И вправду, что сидит на своей угольнице в дыму, а голова ясная.
Как вернулись в избу, гляжу — гулянка затухает. Кто без меня домой ушёл, кто возле стола, локтем в тарелку попавши, последнее договаривает. Бабы на уголке собрались, чай пьют. Ах ты батюшки, а я конфет не дала привезённых…
Степан на диване с Колюшкой. За плечи обнял, чего-то уговаривает… Рядом Толька Чичков встревает, Николая за рукав дёргает. Степан сердится, будто бы кто от его куска отщипывает. Того и гляди — тявкнет, а то и хватанёт.
Некоторые уходить собрались. Прощаются, благодарят.
Я прощаюсь и, конечно, говорю:
— Спасибо, что пришли, спасибо. Приходите завтра с утра. Ещё много осталось…
Прощаться-то я прощаюсь, а сама Нинку со всех глаз высматриваю. Очень уж мне любопытно всё это. Как бы, думаю, разузнать поточнее. К моему-то и подходить нечего. Известное дело, ничего не скажет, а с ней, может, словечко-другое сказать — и прояснится.
Гляжу, нет её нигде. И Николай слушает вполуха, а сам озирается.
Потом вырвался от Степана, за дверь — и пропал.
Я к бабам подсела, и Степан к нам. Разговор, что был, сразу пропал, вроде как чужой появился. Только и слышишь, как на чай дуют.
А я как на Степана взгляну, так и сомнение берёт. Ой, надо ехать, думаю, ой, надо! Что ж это я, совсем голову потеряла? То ехать, то не ехать, то опять ехать… Закружилась. Махнула я тогда рукой — пусть будет как будет…
Путятинских я ночевать оставила. Куда им ночью-то идти. Постелила на полу.
Улеглись все, захрапели. Илюшка с гармоникой так и не расстался, в головах поставил. Как захрапит, захрапит, аж в гармонии что-то отзывается…
Степану я на диване постелила. Слышу, не спит, ворочается. Пружины так и хрустят. Задели его мужики за живое…
Потом Николай тихонько пришёл. Я дыхание притаила. Разделся не спеша, рядом с Илюшкой пристроился и сей же час ноги к подбородку. С детства по-другому спать не умеет.
Ну, думаю, так и будем все трое по разным углам лежать и вздыхать каждый об своём. Только Колюшка дёрнулся разок-другой с устатка и задышал вольно.
Степан тоже повернулся, вздохнул напоследок и стал путятинским подхрапывать, одна я не сплю. Чего, думаю, зря засыпать, скоро всё равно на телятник идти…
Поднялась потихоньку. Ночь лунная выпала, в избе как днём видать. Смотрю, и душа радуется. Разметались во сне мои мужики, раскинули руки, только груди ходят, и такой страшный храп стоит, что рюмки на столе звенят.
Очень уж я люблю, когда мужики храпят. Это из них здоровье прёт. За день-то, вишь, не потратили. Какой заморыш, так и сопит тихо, как мышь.
Спят мои богатыри, а мне сладко. На ком одеяло, на ком телогрейку поправлю, а слёзы наворачиваются.
Потом по хозяйству похлопотала. Посуду последнюю прибрала.
А бочка стоит в углу пузатая, обручи так и светятся. Я мимо-то хожу, а она в глаза так и лезет. И шланга, через которую Степан вино цедил, блестит, как змея.
Это что ж такое, думаю? Как навалятся мужики с новыми силами поутру, так и опростают. Ведь какая тьма винища, а всё прахом пойдёт. Надо бы схоронить немножко, их же самих другой раз попотчевать.
А когда он будет, другой-то раз, коль поедем? Ну, поедем не поедем, а облиться людям не позволю. Ведь какая пропасть в этой бочке! Жуть!
Взяла я малированное ведро, шлангу эту приспособила… Видела, как Степан обращается, ну и я так. Дую, подую, обожду В бочке пузырится, булькает, а из шланги, окромя винного духа, ни капли. Тогда я в себя стала тянуть. Наберу полный рот винца, а куда его дальше девать, не знаю. А оно, винцо-то, сладенькое, так в глотку и просится. Не плеваться же добром?! Ну, я и глотаю. А шланга опять молчок.
Набирала я так, набирала в себя и чувствую — набралась… Аж ноги не слушаются. Тут я ведро в угол сунула… Хотела на лавку поставить, да не попала… толкнула под лавку. Шум, грохот, а мне всё равно. Вышла на крыльцо, присела на ступешке и пою потихоньку. Стыдоба-стыдобушка, коли кто услышит, а всё равно пою. И песни-то из меня идут душевные да печальные.
Слышу, кот на мой голос прибежал, об спину трётся, в колени мордой суётся, хочет, чтоб за ухом почесали. Жалко мне его стало, я и заплакала.