Обитатели потешного кладбища
Шрифт:
Ноги дрожали. Ныла спина. Постелил тонкое шерстяное одеяло прямо на полу; чтобы не было сквозняка, подоткнул под дверь одежду и плотно закрыл окошко, выкрутив рукоятку до упора; под голову положил вдвое свернутое полотенце, завернулся в простыню, закрыл глаза, и на меня хлынул поток побочных деталей этих дней: в кафе был проигрыватель, двое молодых людей и три девушки ставили пластинки, шуршали большими конвертами, спорили из-за каждой песни; в трамвае видел пожилую пару: очень сухонькая бодрая старушка и высокий дряхлый старик с пышными усами, она держала его руку, нежно сжимая, в уголках его глаз скапливались слезы; в Люксембургском саду я видел двух конных наездников, оба были на темных конях, степенно покачиваясь, они проплыли по бульвару, шум машин заглушал цокот. Возможно, они мне уже снятся. Я иду по бульвару Сен-Мишель. Наездники медленно скачут за бесшумным оркестром. Вместо машин и дороги – река, быстрая, яркая, металлическая. Увиденное переходит в сновидение, обрастая фантастическими подробностями, ради которых я готов терпеть повседневность. Мир под веками, как затянутый туманами фламандский пейзаж. Исписанный нотными знаками. Вот ветер, вот росчерк дождя, кляксы клаксонов, карканье, лай, стук колес, крик, шуршание занавески, клейкие поцелуи, звонкие ключи летят, вращаются, поблескивают, падают, рассыпаясь на миллиард стеклянных капель. В нос ударяет
Мама досадовала, папа разводил руками, мальчик смеялся; мост остался позади; поезд мчался дальше; река исчезла, остальное папа додумал и рассказывал не один месяц: как мамина шляпка плыла под мостом, как ее нашла прачка, стиравшая белье в реке, высушила, выгладила и носила, он придумывал истории, которые приключались с прачкой, каждый вечер мальчик просил, чтоб папа рассказал новую историю из «путешествий маминой шляпки», папа усаживался на край постели и говорил: «Прачке той повезло! Мамина шляпка приносила ей удачу. Благодаря ей прачка вышла замуж за богатого купца. Где они только не были! Объездили весь свет, даже в Китае и Египте побывали. Стоило ей надеть шляпку, как они оказывались в неизвестной стране…»
Мальчик слушал и засыпал.
Жил да был мальчик. В тяжелом московском интерьере на заре века он сидел за пианино и боялся разочаровать отца. Картины смотрели со стен, слишком живые, участливые. Отец был высокий и солидный, он работал нотариусом, каждый день случались деловые встречи, шустрые посыльные приносили письма, бывали генералы в мундирах, приходили дамы с веерами в необыкновенно длинных платьях, их украшения озаряли комнаты, появлялись бесшумные чиновники с тесными саквояжами, голоса за дверью звучали таинственно. «Там решается война», – думал мальчик. Он учил французский и играл ноктюрны: Шопена, Шумана, Листа… Музыку поймать труднее, чем французскую поэзию, к тому же когда рядом такой надзиратель – мсье Леандр, экстравагантный, вызывающе изысканный, любвеобильный, он часто уезжал за город пострелять из пистолета, любил лошадей, скорость, спорт, отец от него был в восторге, француз был прекрасным шахматистом и знал философию, сыпал цитатами, изумлял гостей фокусами, но от тоски быстро сделался волокитой и скандалистом. Мальчик играет, учитель сидит на стуле прямо, как деревянный, и напряженно слушает, он неподвижен, точно позирует, его глаза закрыты, но губы вздрагивают; мальчик знает, что и ноздри тоже вздрагивают, он много раз наблюдал за учителем, когда играли другие,
Этим утром он слышал за окном копыта и скрежет окованных колес, и вспомнился мороженщик, который прикатил вместе с циркачами, чумазые, шумные, разбили шатер в парке Ранелаг, дали несколько представлений и скоро укатили, а мороженщик остался; у него было бурое лицо южанина, провансальский акцент и подагра. Он никуда не хотел ехать, на пять лет застрял в своем фургоне, пока не потребовали убрать, приходили с полицией, он ругался, плакал, а потом взял и умер. В один из таких же теплых дней… Стояли ясные, душистые ночи. Астроном ходил по крыше, варил кофе, курил, смотрел в телескоп, ворчал, шелестел бумагами.
Звоночек. Должно быть, велосипед.
Неужели в парке уснул?
Он не чувствует тела. Одеревенел. Во сне гораздо ближе сердце. Тяжелое и усталое. Как измученная планета, которая вращается в пустоте.
Он видит пустынное плато. Каньоны, воронки, траншеи. Будто гигантским плугом прошлись.
Какая тяжесть!
Долгий, как проспект, гудок.
Труба Гавриила.
Он шевельнул пальцем. Господи, как давит! И холод. Откуда во мне столько холода? Где я зачерпнул его?
Он ощущает себя остывающим куском мяса в лавке. Он стоит в лавке. Смотрит на кусок мяса. Ему пять лет. Ему жаль это животное. В куске мяса оно все еще живет. Потому что он видит пар. Пар – это тепло, тепло убитого животного. Это был буйвол или корова. Это буйволиное сердце, мальчик. Папа покупает кусок. Ему заворачивают в бумагу. Они идут вон. Китай-город.
Открывает глаза. Окно. Занавеска взлетает и опускается.
Прекрасный беспорядок. Вещи давно живут отдельно от меня. Я им не хозяин. Раб вещей. Я все забросил, и жизнь меня за это вышвырнула – сначала на обочину, а теперь… мое сердце, как непослушное дитя, перестает мне служить.
Он снова открывает глаза. Молодой человек – очень знакомая улыбка – по-домашнему расположился. Я его где-то видел.
– Как дела, Маришка?
Кажется, она говорит: «хорошо».
– Говори громче, – он не слышит своего голоса. – Я вас не слышу. А, вот теперь слышу. А вы…
– Виктор.
Он встает, и вместе с ним наклоняется комната. Мсье Моргенштерн чувствует руку. Пожимает. Чернила на пальцах… замусоленные манжеты… это успокаивает…
– Верно. Вы из газеты. – Кивает. Угадал. – Маришка, как родители, как брат, все хорошо?
– Все хорошо. Что с вами происходит?
– Стервятники довели. Приходили, выуживали… На аукцион или продать…
– Чего на этот раз хотели?
– Не помню… Как всегда… Офорты, картины, книги, мебель, весь дом! Я их послал ко всем чертям. Я пока не в таком отчаянном положении, чтобы все пустить с молотка. Вот помру, тогда…
– Не волнуйтесь так.
– Им волю дай, все растащат. Ничего святого…
Захлестнул внутренний ветер. По стене с подносом приближается пани Шиманская.
– А где?.. Тут только что были… Мари!
Мсье Моргенштерн пытается встать, но не может. На минуту он закрывает глаза, им овладевает беспамятство. Его затягивает сосущая вглубь пустота. Он ей сопротивляется. Делает над собой усилие и встает. Подходит к окну, смотрит – на самом деле: Маришка и высокий молодой человек в голубых американских брюках, легкой куртке и нелепой шляпе.
Он смотрит им вслед. Голова кружится. Болит. Трогает. Что это мне прилепили? Ах да, да… Сальпетриер.
Все хорошо, говорю я, когда они – Клеман, Мишель-Анж, Маришка – приходят ко мне. А что еще могу я сказать? Что по ночам превращаюсь в ребенка и странствую? Они видели мой чемодан… Интересно, что подумали? Не имеет значения. Беспорядок, обыкновенный беспорядок.
Маришка выглядит поникшей, нет, она просто слушает, что рассказывает ей новый друг. Они идут, а дома на них смотрят, деревья шуршат, люди и машины торопятся мимо. Маришка…
Есть женщины, которым не везет на мужчин – все время к ним франты липнут.
Был один француз из бидонвиля… с железным зубом… лет на семь старше… да что теперь его вспоминать, наверняка в карты играл. Она скрывала от родителей (но мне рассказала), что жила – полтора года! – с мальчиком из богатой семьи, он изучал психологию и социологию, снимал квартиру в Нантере на rue de La Gare, часто болел, она ухаживала за ним, принимала таблетки от зачатия, мальчик выучился и уехал домой, в Марэ [15] , она не вернулась в общежитие, бросила учебу, приехала ко мне (на левой руке свежий розовый шрам – сказала, что случайно порезалась осколком разбитой бутылки), жила у меня несколько месяцев здесь; и как я был счастлив! Ее пение в моем доме, ее легкие быстрые ноги, а как она замечательно бросала книги, роняла карандаши, сколько разбила чашек, и запах ее сигарет, дым сигарет, которые она курила, был нежнее всех ароматов! И когда я смотрел ей в глаза, я словно смотрелся в ручей… Ее мать, опять скандал, опять меня называли самыми низкими словами… В прошлом году появлялся и исчезал туманный дипломатический работник советского посольства, который хотел блеснуть кондисьонелем или ввернуть сюбжонктиф, она о нем говорила с деланым пренебрежением, но говорила, и говорила чуть чаще, чем хотелось о нем слышать, – ох, ничего нового, ничего нового о них, кажется, узнать уже невозможно! Он платил ей мало, делал жалкие подарки, потом совсем не платил, уроки предлагал перенести в ресторан, но вел в кафе, где, естественно, не мог сосредоточиться, после чашки кофе срывался и спешил в магазины, просил Мари помочь ему с подарком для жены: что-нибудь такое, не самое дорогое…
15
Аристократический район Парижа.