Чтение онлайн

на главную

Жанры

Обитатели потешного кладбища
Шрифт:

– И да и нет.

– Как это?

– Понимаете, это такая история. Мы же чуть не уехали, когда мне было пять лет. Мало что помню, я тогда совсем не понимала, что творилось. А это же было такое сумасшедшее время. Наш дядя все-таки уехал, но я не хочу об этом. Как-нибудь в другой раз, хорошо?

– Конечно.

– Вы не обиделись?

Это прозвучало неожиданно.

– Я? Да почему же?

– Ну, могло показаться, будто вы недостойны знать нашу маленькую семейную историю. Поверьте, это не так. Я всего лишь не знаю, как рассказать. Я даже не знаю, что из этой истории правда, а что ложь. Кажется, родственники все врут, и гораздо больше правды можно узнать от какого-нибудь соседа. Дело в том…

Она вздохнула, и я не удержался:

– Мари, ради бога, не церемоньтесь со мной. Я ценю каждое мгновение рядом с вами. Можем просто сидеть и глазеть на людей, они все такие чудные.

– А мне кажется, что все вокруг такие особенные, все модно одеты или понимают, как надо одеваться, а я не понимаю. Я с детства себя чувствую чужой здесь и всегда за это винила родителей. У нас совсем мало друзей. У нас было так много семейных ссор, вы не представляете. Вот можно подумать, русские должны держаться друг за друга, в чужой стране каждый свой дорог, а не тут-то было, все так перегрызлись, по улице идут и даже не поздороваются. Со мной не здороваются. А я чем виновата, что они перессорились? Мать и отец живут в своем замкнутом мире. Я всегда видела, как они держатся – отдельно от французов, да и с прочими русскими они сохраняют дистанцию. Особенно с теми, кто приехал из СССР. – Ах, вот как! Я понял, почему она не хотела, чтоб я ее провожал до дома (будет трудно, будет очень

трудно). Она в сердцах воскликнула: – Мы живем, как сектанты, ей-богу! – И засмеялась; я поспешил улыбнуться, но не вышло, хотел сказать, что Советский Союз – вот грандиозная секта, но не успел, она продолжала: – Я работаю с семнадцати лет, и учусь и работаю, а мать все ради нас с братом живет: работаю, как проклятая, и все ради вас. Как это у нас принято детишками и работой оправдывать собственную темноту. Сидят с отцом и советское радио слушают, водочку пьют и вздыхают. Ничего вокруг видеть не хотят. Не так они живут. Вопреки всему. Наперекор всей Франции.

Ее лицо пылало, голос дрожал. Я забылся, пока она говорила. Моя голова стала словно стеклянной, сердце налилось – ее образом, ее словами, ее голосом. Я не заметил, как взял ее руку и поцеловал, еще и еще… Она гладила мои волосы. Я посмотрел ей в глаза, хотел – не знаю, что я хотел сказать: попросить прощения или дать какое-то безумное обещание, сказать, что готов сделать все, чтобы она была счастлива. Вместо этого я снова поцеловал ее руку, и снова, и снова…

– Успокойтесь, – шептала она, не переставая гладить мои волосы, – успокойтесь…

Я целовал ладонь, каждый бугорок, каждую выемку, каждый пальчик… меня охватило страстное желание… голова закружилась, мне опять показалось, что небо вошло в меня и готово вытеснить мой разум, я закрыл глаза, потому что они были бесполезны… от наплыва чувств я был в полуобморочном состоянии, но все же умудрялся произносить что-то…

– Вы прекрасны… бесценны… у меня никого, кроме Вас, в этом мире нет…

И это была правда, чистая правда. Большей правды в те мгновения сказать было нельзя.

На улице она меня торопливо поцеловала в губы, как-то смутилась, вырвалась из моих объятий и, запыхавшись от чувств, вся омытая внутренней свежестью, сказала:

– Встретимся завтра на rue de la Pompe. Провожать не надо. Я еще к Жюли забегу. Давно ей обещала. Мы как с вами познакомились, так я и пропала. Она уже три пневматички прислала. Ну, все. До завтра!

На этот раз мы поцеловались в обе щечки, и она побежала, цокая каблучками и отсвечивая икрами.

Ночью меня сводили с ума и ее икры, и пальчики, и голос, от которого я просыпался, а потом вновь проваливался в сон. Мне снилось, что я на Арсенальной, заперт в карцере, в сырой смирительной рубашке, которая становится тесней и тесней, а комната кажется просторней, ужас разрастается вместе с пространством, пока ты усыхаешь до косточки; под конец мне грезилось, что я лежу в церкви, в Чистополе, кругом сугробы, я иду сквозь высокий снег, ноги вязнут: – «Начинают действовать барбитураты», – думаю я. Барбитураты, смирительная рубашка, холод, зыбкий свет, спертый воздух, расслоение сознания. Ты лежишь и задыхаешься, но сил даже на то, чтобы предаться панике, у тебя нет, как нет сил, чтобы кричать, ты просто лежишь и превращаешься в кусок вяленого мяса, покорного и бездушного, слушаешь, как из тебя выходят моча, газы, дыхание, слюни, и проваливаешься в кошмар. В этом кошмаре вдруг появляется Мари, целует меня, обнимает, мы танцуем, вокруг нас кружится Париж, я свободен, я кричу: «Я свободен!» Вздрагивал и просыпался.

Все это от избытка чувств, говорил я себе, вставал, закуривал. Нервы расшатались от впечатлений. Даже Америка на меня так не подействовала, как Париж. В Америке я ко всему относился с осторожностью. Меня предупредили эмигранты: «За вами еще долго следить будут. Не думайте, что вы свободны. В любой момент могут вышвырнуть или запереть. Запрут и будут допрашивать. А могут и вернуть, обменяв на кого-нибудь своего…»

Поэтому я старался быть аккуратным. Ходил в кино, проедал деньги в барах; по шопинг-моллам гулял с легким вызовом, голова кружилась от блеска, запахов и – женщины, женщины кругом! Как-то на Бродвее я увидел небрежно одетого актера, который играл в одном из мною отсмотренных мюзиклов, он сидел в эркере шикарного кафе, листал газету, курил трубку. Своей естественностью и вписанностью в окружающий мир он произвел на меня такое сильное впечатление, что я не удержался и прошелся мимо кафе несколько раз, посматривая то на него, то на витрину (точно так же я прохаживался по Невскому возле Елисеевского гастронома). Он все так и не замечал меня, листал газету, пил кофе, курил трубку, а потом встал и ушел, ни на что не обращая внимания. Он, конечно, видел, как я прогуливаюсь, небось вообразил, что я – поклонник, вор или нищий актер, который мечтает с ним завязать разговор, рассчитывая просочиться в какой-нибудь театр. Эта мысль меня захватила. В каком-то смысле она меня освободила от моей скованности. Я понял, что могу быть кем угодно: в том числе и актером! Бродвейская действительность для него была чем-то таким же обыденным и скучным, как сухие листья для метлы дворника. Если я буду себя вести точно так же, будто бродвейская действительность для меня мусор, то и принимать меня будут соответственно. У меня были деньги, я сразу вошел в кафе, занял его место в эркере с газетой и заказал кофе. Я чувствовал себя восхитительно! Я стал актером. Потому что мог им быть. Никто не знал, кем я был на самом деле. Я мог быть кем угодно! Я неторопливо наслаждался моей постановкой, листал газету, курил Camel и пил кофе. Это был самый потрясающий кофе в моей жизни! В Париже я понял, что такое настоящий кофе, но тогда, в тот холодный осенний бледнолицый день, я пил кофе и пьянел, листал газету и не мог унять восторг. Нет, все-таки были, были у меня волшебные моменты в Америке, – да, но окончательно я расслабился только здесь, понял, что можно стряхнуть с себя этот дурной сон прошлого, и начал хмелеть вольнее. Я чувствовал уже нечто иное. Будто не тайная агентура, а сам Париж за мною присматривает.

Зажигаю спичку, закуриваю; по дороге крадется прохожий, возможно, видит меня, и в это мгновение прохожий уже не просто прохожий, а соглядатай Парижа. Париж там крадется внизу по rue de la Sant'e, Париж смотрит на меня из темноты, смотрит зарешеченными окнами клиники Святой Анны и думает: куришь? на меня в окошко посматриваешь? заслужил ли ты эту свободу? что ты с этой свободой будешь делать? как себя поведешь? посмотрим, посмотрим…

Я полюбил улицу d'Alesia, полюбил мой дом. Тяжелая кованая дверь, на ней узор – вьюн, оплетающий герб: щит, копье, меч и рыцарский шлем с плюмажем. Мозаика из мрамора на лестничной площадке на первом этаже. Деревянная лестница, узкая, истершиеся поручни перил, лак еще чувствуется, но не холодит руку; запахи и звуки незнакомой жизни (отчетливо слышу, как носится над головой ребенок, а в коридорчике по плиткам расставляют пунктуацию каблучки). Два входа: к одному подвозит старый тесный лифт (почти шпионское изобретение), к другому ведет скрипучая винтовая лестница. Та дверь, что со стороны лифта, запирается на один замок; на другой аж целых три замка и каждый особенный: первый заедает, второй исторический (как говорит хозяйка), к нему и ключа нет, а третий – основной, упрямый английский замок, тоже с норовом, французская дверь с ним никак не соглашается, по ней надо слегка наддать ногой, тогда она отворится. Оттуда я попадаю прямо в гостиную, где у телевизора сидит пожилая мадам Арно, хозяйка апартаментов. Роза Аркадьевна здесь вместе с мужем прожила всю оккупацию, только во дворик ночью подышать выходили, а так, почти три года взаперти, мадам Арно их прятала, кормила и посылки им носила, письма, газеты. Как-то так получилось, что муж ее умер сразу после войны («всю войну держался, а потом перестал», сказала Роза Аркадьевна).

Моя комната – самая маленькая, с видом во двор, и еще у меня есть что-то вроде закутка, куда я свалил мои американские чемоданы с книгами. Мне тут все нравится: шершавые стены коридора, дверные ручки (особенно в туалете: повернул – occup'e, обратно – libre); ненавязчивые половицы хрустят так, будто кто-то потягивается. Длинный коридор, настолько узкий, что когда мсье Жерар, другой постоялец, идет по коридору, то мне приходится пятиться, потому что у него очень большой живот, мы никак не разминемся; а вот мадам

Арно я могу запросто пропустить, она маленькая и сухонькая, ей было, наверное, очень одиноко в такой большой квартире, одна в гостиной она пропадает, не сразу заметишь такую маленькую старушку, перед телевизором она делается еще меньше, седая, бледная, в белой вязаной кофточке, она носит под кофтой рубашку с кружевными рукавами и воротничком, она похожа на куклу, и мсье Жерар справедливо, хоть и невежливо, за глаза зовет ее «мадам Пупе». Меня он называет «месье», потому что никак не запомнит моей фамилии, а по имени звать не решается, несмотря на то, что я много моложе, но даже просто «месье», – ах, как приятно, когда тебя называют хотя бы просто «месье»! Впервые это случилось в редакции. Я стоял, скрючившись над бумагами, в ту самую минуту, когда в стеклянную дверь постучал курьер пневматической почты. Краем глаза я его заметил и узнал: по косичке над козырьком фуражки, по лацканам и пуговицам форменного пиджака, кроме того, его выдавала нервозная вертлявость, присущая именно этим курьерам, нетерпеливость и важность (они считаются королями в курьерской иерархии); так как в те дни я не имел отношения к редакции и не мог подписывать никаких бумаг (даже пневматичку не мог принять у него), то не стал беспокоиться, продолжил писать, никак не отреагировав на его стук. Да и писал я своё, оттого чувствовал себя совершенно выключенным из жизни. Рабочие дни мои еще не начались, в редакцию я приходил за заданием (телефона у меня тогда не было, я жил на окраине, в Иври, в грустном общежитии иностранных рабочих, среди африканцев, индусов, итальянцев и поляков), зачислен в штат я еще не был, находился на испытательном сроке, предстояло проявить себя с лучшей стороны или хотя бы не опростоволоситься. Я задержался затем, чтобы не идти писать в кафе, с деньгами было ужасно плохо, хотелось сразу наметать то, что на меня внезапно нашло, кое-какие воспоминания, нечто зыбкое, такое лучше записывать сразу (на память мою я не полагаюсь, психиатрия над ней поглумилась изрядно), в общежитии в те дни писать не удавалось, у меня и стола не было, со мной в комнате были два поляка и один африканец, размотать, расширить, превратить клочок в снежный ком было негде, оказавшись в редакции, я воспользовался случаем и стремительно выносил на бумагу накопившееся. Двадцать минут попишу, пока никто не видит, думал я, – мне казалось, будто стук машинок меня каким-то образом оберегает, делает невидимым, но от него меня еще и лихорадило, этот слитный многорукий стук подстегивал, и я торопился, чтоб не попасться кому-нибудь на глаза, боялся, что спросят: «Как, вы еще здесь?» Вопросы, достаточно мне их задавали, вздернутые брови приводили меня в ярость, опущенные уголки губ… ненавижу… Записать было важно – где еще я смогу выскрести из мятых, машинописью изборожденных листов мой тревожный мир? Написав с исподу свое, я словно столбил участок, – с моими словами эти листы мне принадлежали по праву. В те дни как раз начали возникать связные фрагменты, большие части чего-то сложного, я трепетал, во время каждого такого внутреннего толчка меня обдавало потом: скорей записать… пока не развеялся волшебный туман! Комично сгорбившись в сторонке от всех (редакция мне казалась столь же причудливой, что Зазеркалье), я спешно делал мои записи. Курьер начал выходить из себя, он смотрел на меня (я это чувствовал), постучал во второй и сразу в третий раз, настойчиво, с раздражением, требовательно ко мне. Входить он, конечно, не хотел, он и так уже достаточно далеко зашел: ворота, которые ему открыл дворник-консьерж, внутренний дворик с розовыми кустами и акациями, в поисках необходимого учреждения он осмотрел облупившиеся вывески, за стеклянными легкими дверями таились угрюмые лохматые механики, маляры в газетных пилотках с закатанными рукавами, художники, евреи с пейсами в черном облачении выкраивали костюмы, глухой ко всем ключник точил до искрометного визга свой шершавый день, смеялись вертлявые модистки, – там, в глубине двора, располагалась наша редакция. Я продолжал писать, как вдруг уловил краем уха, что Роза Аркадьевна, отчитывая по-французски курьера, говорит и обо мне: «Что ты ломишься! Не видишь, месье работает! Зачем так громко стучать и беспокоить месье?» С одной стороны, я жутко испугался за посыльного, потому что своим присутствием возле двери (я был настолько близко, что мог запросто ему открыть на первый стук, но, как я уже сказал, к редакции в ту минуту я имел очень эфемерное отношение, я с ней был связан даже меньше, чем с чистопольским пустырем, по которому на меня летела пыль прошлого, и тяжелые воды Камы, бурые от паводка, были куда реальней Парижа и самого курьера) я невольно его спровоцировал; вместе с тем меня охватило знакомое чувство стыдливости и довольства: я понял, что Роза Аркадьевна говорит обо мне, этим «месье» был не кто иной, как я, мне стало совершенно ясно, что она видела, чем я был занят, и я услышал, что в ее голосе струилось подлинное негодование. В эту минуту я оказался на своем месте! Истома пробежала по моему телу (как если б тело было связано с тем, что я пишу). Еще и в чужих глазах я стал тем, кем должен был быть! На минуту… Но разве минуты мало? Из этих минут и складывается мое бытие; я плету из слов веревку, спускаюсь в прорубь неведомого, с каждым разом чуть глубже… Теперь у меня появился сообщник. Судя по тому, как редактор вознегодовала, можно было понять, насколько она сама ценила такие мгновенья. (Позже она стала проявлять обо мне заботу, подыскала квартиру, здесь, на rue d'Alesia, оплатила ее и дала еще немного на первое время.) Да, если учесть все, она правильно отчитала курьера: он стучал в стеклянную дверь, намеренно стараясь меня побеспокоить, потому что хотел побыстрее отделаться от послания, заполучить подпись и смыться – в конце концов, им за это платят: у него в сумке дюжина таких посланий, дюжина адресов, дюжина дверей, консьержей и всяких там «месье», которые скрючились над своей писаниной и не желают реагировать на его стук, с такими месье он считаться не станет, вот еще! Да, но я-то к этой посылке отношения не имел! В любом случае: по-настоящему впервые оказавшись в роли «месье», я понял, что хотел бы им оставаться до конца своих дней. Я представил, как благородно бы звучало, например, сообщение о моей смерти в самом обыденном разговоре, хотя бы с тем же посыльным: «А где мсье Липатов?» – «Как, вы не знаете? Мсье Липатов умер». О! Пускай это и не моя подлинная фамилия, как было бы замечательно! На фоне советского обращения «товарищ», которого, ввиду всех моих проступков, я так и не заслужил, «месье» звучит почти как «маэстро»!

Пуская дым в темноту, я считал живые окна в доме, что выглядывал слева, насчитал шесть, я путешествовал по ним взглядом справа налево, пытаясь придумать подходящее слово – из шести букв, но такое, чтобы оно соответствовало расположению окон. Это очень странное занятие и объяснить его невозможно. Так я делал в детстве. Привычка. У меня полно таких дурацких привычек: не наступать на трещины в асфальте и на канализационные люки, ни в коем случае не закончить лестничный пролет левой ногой, докурить каждую сигарету тремя короткими затяжками. Эти привычки я привез с собой, я с ними не расстанусь, они, подобно булавкам, не дают мне расползтись на лоскуты, в конце концов, человек и есть связка привычек, система метафор, да, всему подыскивать метафору – тоже привычка, инерция ума, поиск убежища, самая пещерная привычка человека; есть еще и другие вещи, философские: моя система координат, моя собственная теория предназначения, моя собственная парадигма – линза, сквозь которую я смотрю на наш нестабильный мир, мифы, почерпнутые из эзотерических книг, – я связан из этих мифов так же плотно, как пасхальный агнец из шерсти. Мадам Арно их уже столько связала… и вяжет и вяжет каждый день, впрочем, тем же занимаюсь и я: каждый день обнаруживаю себя в своей системе и на каждом шагу убеждаю себя в том, что она работает, и я там, где я есть. Пусть в моей системе Иисусу и прочим пророкам не нашлось места, но я не настолько эгоистичен и высокомерен, я признаю: моя система ничуть не лучше общечеловеческих, доступных, как меню в ресторане, просто я предпочел отказаться. Но и в моей комнате он есть, агнец работы мадам Арно, стоит на книжной полке и смотрит на меня стеклянными пуговичками. Я же не выкинул его. Не засунул под кушетку. А мог бы…

Клиника спала, в доме слева тоже ложились: в одном окне слабо тлел оранжевый светильник, в другом свеча озаряла стекла колебанием. Завтра из этих окон будут выглядывать люди, переговариваться, смеяться, курить, зевать, напевать песенки; кто-нибудь высунется с чашечкой кофе и скажет непристойность, все засмеются, даже я, не поняв, все равно засмеюсь… Я быстро свыкся с их голосами; я их всех люблю. Они как птицы – каждый в своем скворечнике.

Ну, все. Три затяжки и тушу сигарету. Завтра рано вставать. Спать!

Поделиться:
Популярные книги

Ротмистр Гордеев 2

Дашко Дмитрий
2. Ротмистр Гордеев
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Ротмистр Гордеев 2

Рота Его Величества

Дроздов Анатолий Федорович
Новые герои
Фантастика:
боевая фантастика
8.55
рейтинг книги
Рота Его Величества

Ваше Сиятельство 6

Моури Эрли
6. Ваше Сиятельство
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Ваше Сиятельство 6

Расческа для лысого

Зайцева Мария
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
8.52
рейтинг книги
Расческа для лысого

Архил…? Книга 3

Кожевников Павел
3. Архил...?
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
альтернативная история
7.00
рейтинг книги
Архил…? Книга 3

Кодекс Охотника. Книга XV

Винокуров Юрий
15. Кодекс Охотника
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XV

Девяностые приближаются

Иванов Дмитрий
3. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
7.33
рейтинг книги
Девяностые приближаются

Сила рода. Том 3

Вяч Павел
2. Претендент
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
6.17
рейтинг книги
Сила рода. Том 3

«Три звезды» миллиардера. Отель для новобрачных

Тоцка Тала
2. Три звезды
Любовные романы:
современные любовные романы
7.50
рейтинг книги
«Три звезды» миллиардера. Отель для новобрачных

Темный Охотник

Розальев Андрей
1. КО: Темный охотник
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Охотник

Архонт

Прокофьев Роман Юрьевич
5. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
7.80
рейтинг книги
Архонт

Темный Патриарх Светлого Рода 4

Лисицин Евгений
4. Темный Патриарх Светлого Рода
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Патриарх Светлого Рода 4

Дайте поспать!

Матисов Павел
1. Вечный Сон
Фантастика:
юмористическое фэнтези
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Дайте поспать!

Идеальный мир для Лекаря 18

Сапфир Олег
18. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 18