Облик дня
Шрифт:
— Не простужаетесь вы тут?
Еще бы не простужаться! Схватить здесь воспаление легких ничего не стоит. Да это что! Туда и дорога! Вот если, например, ревматизм, тот человека в три погибели согнет. На всю жизнь остаться этаким калекой.
— И нельзя это как-нибудь иначе устроить?
На синеватом лице мелькает безнадежная улыбка.
Можно-то можно, да ведь это денег стоит. А так оно дешевле выходит.
— Но как же люди?
— Людей хватает. Один издохнет, десяток на его место
Рабочий опирается о вздутое брюхо огромной кадки своей неуклюже замотанной ногой и поправляет сдвинувшееся тряпье.
— Так-то…
— А помогает сколько-нибудь такое завертывание?
— Еще бы; мокро, но хоть не ошпаривает. А то тут у всех нас язвы на ногах, да еще как кожа начнет слезать от пара, так не дай тебе господи!
В длинном помещении, под крышей, девушки клеят картонные коробки. Голубые прямоугольники мелькают в посиневших пальцах. По хрупким плечам пробегает дрожь. Они прозябли до мозга костей.
— Летом здесь, должно быть, лучше, — говорит одна дамочка другой, скрывая беспокойство под этим удобным словом «лучше».
Анка молчит. Ей пришлось два лета работать здесь. Она помнит удушающий жар от железной крыши в этом лишенном потолка помещении. Помнит тяжелый, раскаленный воздух, с трудом вдыхаемый легкими, помнит внезапные обмороки в летние дни.
— Ведь правда? — обращается к ней за подтверждением посетительница.
— Да, — коротко, нелюбезно отвечает Анка и ведет экскурсию дальше.
С нее уже хватит этих любопытных, непонятливых глаз, этих оскорбительных, жалостливых вопросов. Да и глупых товарок по работе, которые показывают свою горькую нищету, открывают перед этими назойливыми пришелицами свои тайные язвы.
Но, к счастью, смена кончается. Можно идти домой. В мрачном молчании они бредут в серый, засыпанный сажей, смердящий сточными канавами город.
Чтобы на следующий день снова вернуться в омерзительные когти белого паука, чтобы все больше запутываться в его неодолимой паутине.
Но паук вечно голоден. Он все жаднее и жаднее. Все теснее сжимает ячейки сети, сосет все стремительнее. И выплевывает, выплевывает, выплевывает тех, кого уже истребил, с кем уже покончил.
А когда в разъеденных пылью, воспаленных от ядовитого пара глазах вдруг сверкнет огонек бунта, белый паук выступает на бой. Он выстраивает шеренги полицейских в синих мундирах и дает команду. Ему служат дубинка, штык и пуля. Он выползает из стен фабрики и хватает в свои стальные лапы городские улицы. Дает в толпу залп.
И на мостовой остается труп женщины. Короткая юбка открывает широко раскинутые ноги. Без чулок, в дырявых, расползающихся от ветхости мужских башмаках. Вылинявший платок сполз с головы, седые волосы свисают с тротуара в канаву. Грязно-синяя вода шевелит
С желтого, как воск, неподвижного лица смотрят в небо мертвые глаза. И кажется, что в них так и застыл все тот же страх.
Гроба. Они, как призраки, плывут высоко над толпой в туманном, дождливом воздухе. Анка не может оторвать от них глаз. Там — Романиха из ткацкой. Зося и Манька из прядильни. Стефан, стройный парень из упаковочной. Остальных Анка не знает. Высоко над толпой плывут черные тени. Нереальные, неправдоподобные, таинственные.
Колышется море обнаженных голов. Темная, мрачная толпа. Опустевшие улицы. Наглухо закрытые жалюзи. Запертые ворота. За стеклами окон изредка мелькают испуганные любопытные лица. Редкие прохожие торопливо снимают шапки.
Анка не слушает выступлений на кладбище. Она думает о том, что никогда уже ей не придется пойти в воскресенье к Зосе.
И вдруг холодеет от ужаса. Над мертвым молчанием толпы, словно шпагой рассекая туманный воздух, взвивается пронзительный детский крик:
— Папочка, папочка!
Глухой вздох раздается в ответ из тысячи грудей. Толпа, как рожь в поле, клонится к земле. То тут, то там сдавленное рыдание. Смолкает пение, но еще рвутся слова:
— «Прощайте же, братья, вы честно прошли…»
— «Настанет пора, и проснется народ…» — досказывает Анка вся в слезах. И вдруг замечает, что происходит что-то недоброе.
Высоко над толпой вздымаются сабли. Еще и еще раз. Крик. Красное полотнище знамени колеблется. Люди сбиваются в беспорядочную толпу.
— Бежать! — пронзительно кричит кто-то.
По могилам, ломая и топча все на своем пути, бегут люди. Во все стороны. Над ними непрестанное, слепящее сверкание обнаженных сабель.
Запыхавшись, теряя платок с головы и стоптанные ботинки с ног, Анка бежит вместе с другими. С ужасом в сердце, полная стыда и дикой ненависти.
И, наконец, амбулатория. Высокий, забрызганный кровью, как мясник, врач, торопливо зашивает ей рану на голове. И она выходит с другими. Медленно, осторожно, с оглядкой. Ведь у подъезда может подстерегать засада.
IX
А не то вколачиваешь жизнь в желтую глину. Раскалываешь ее на жесткие комки, размазываешь в белую грязь, выравниваешь кельмой, обжигаешь темно-красным кирпичом.
Барак. Раньше здесь стояли лошади. Теперь он стал убежищем человека. Во всю длину деревянные нары. В два этажа. Тонкий слой старой соломы. И — вповалку. Десять, двенадцать, шестнадцать человек, вплотную друг к другу.