Обломов
Шрифт:
«Заложили серебро? И у них денег нет!» – подумал Обломов, с ужасом поводя глазами по стенам и останавливая их на носу Анисьи, потому что на другом остановить их было не на чем. Она как будто и говорила все это не ртом, а носом.
– Смотри же, не болтать пустяков! – заметил Обломов, грозя ей пальцем.
– Какое болтать! Я и в мыслях не думаю, не токмо что болтать, – трещала Анисья, как будто лучину щепала, – да ничего и нет, в первый раз слышу сегодня, вот перед Господом Богом, сквозь землю провалиться! Удивилась, как барин молвил мне, испугалась, даже
– Ну, ну, ну! – говорил Обломов, с нетерпением махнув рукой, чтоб она шла.
– Как можно говорить, чего нет? – договаривала Анисья, уходя. – А что Никита сказал, так для дураков закон не писан. Мне самой и в голову-то не придет; день-деньской маешься, маешься – до того ли? Бог знает, что это! Вот образ-то на стене… – И вслед за этим говорящий нос исчез за дверь, но говор еще слышался с минуту за дверью.
– Вот оно что! И Анисья твердит: статочное ли дело! – говорил шепотом Обломов, складывая ладони вместе.
– Счастье, счастье! – едко проговорил он потом. – Как ты хрупко, как ненадежно! Покрывало, венок, любовь, любовь! А деньги где? а жить чем? И тебя надо купить, любовь, чистое, законное благо.
С этой минуты мечты и спокойствие покинули Обломова. Он плохо спал, мало ел, рассеянно и угрюмо глядел на все.
Он хотел испугать Захара и испугался сам больше его, когда вникнул в практическую сторону вопроса о свадьбе и увидел, что это, конечно, поэтический, но вместе и практический, официальный шаг к существенной и серьезной действительности и к ряду строгих обязанностей.
А он не так воображал себе разговор с Захаром. Он вспомнил, как торжественно хотел он объявить об этом Захару, как Захар завопил бы от радости и повалился ему в ноги; он бы дал ему двадцать пять рублей, а Анисье десять…
Все вспомнил, и тогдашний трепет счастья, руку Ольги, ее страстный поцелуй… и обмер: «Поблекло, отошло!» – раздалось внутри его.
– Что же теперь?..
V
Обломов не знал, с какими глазами покажется он к Ольге, что будет говорить она, что будет говорить он, и решился не ехать к ней в среду, а отложить свидание до воскресенья, когда там много народу бывает и им наедине говорить не удастся.
Сказать ей о глупых толках людей он не хотел, чтоб не тревожить ее злом неисправимым, а не говорить тоже было мудрено; притвориться с ней он не сумеет: она непременно добудет из него все, что бы он ни затаил в самых глубоких пропастях души.
Остановившись на этом решении, он уже немного успокоился и написал в деревню к соседу, своему поверенному, другое письмо, убедительно прося его поспешить ответом, по возможности удовлетворительным.
Затем стал размышлять, как употребить это длинное, несносное послезавтра, которое было бы так наполнено присутствием Ольги, невидимой беседой их душ, ее пением. А тут вдруг Захара дернуло встревожить его так некстати!
Он решился поехать к Ивану Герасимовичу и отобедать у него, чтоб как можно менее заметить этот несносный день. А там, к воскресенью, он успеет приготовиться, да, может быть, к тому времени придет и ответ из деревни.
Пришло и послезавтра.
Его разбудило неистовое скаканье на цепи и лай собаки. Кто-то вошел на двор, кого-то спрашивают. Дворник вызвал Захара. Захар принес Обломову письмо с городской почты.
– От Ильинской барышни, – сказал Захар.
– Ты почем знаешь? – сердито спросил Обломов. – Врешь!
– На даче всё такие письма от нее носили, – твердил свое Захар.
«Здорова ли она? Что это значит?» – думал Обломов, распечатывая письмо.
«Не хочу ждать среды (писала Ольга): мне так скучно не видеться подолгу с вами, что я завтра непременно жду вас в три часа в Летнем саду».
И только.
Опять поднялась было тревога со дна души, опять он начал метаться от беспокойства, как говорить с Ольгой, какое лицо сделать ей.
– Не умею, не могу, – говорил он. – Поди, узнай у Штольца!
Но он успокоил себя тем, что, вероятно, она приедет с теткой или с другой дамой – с Марьей Семеновной, например, которая так ее любит, не налюбуется на нее. При них он кое-как надеялся скрыть свое замешательство и готовился быть разговорчивым и любезным.
«И в самый обед: нашла время!» – думал он, направляясь, не без лени, к Летнему саду.
Лишь только он вошел в длинную аллею, он видел, как с одной скамьи встала и пошла к нему навстречу женщина под вуалью.
Он никак не принял ее за Ольгу: одна! быть не может! Не решится она, да и нет предлога уйти из дома.
Однако ж… походка как будто ее: так легко и быстро скользят ноги, как будто не переступают, а движутся, такая же наклоненная немного вперед шея и голова, точно она все ищет чего-то глазами под ногами у себя.
Другой бы, по шляпке, по платью, заметил, но он, просидев с Ольгой целое утро, никогда не мог потом сказать, в каком она была платье и шляпке.
В саду почти никого нет; какой-то пожилой господин ходит проворно: очевидно, делает моцион для здоровья, да две… не дамы, а женщины, нянька с двумя озябшими, до синевы в лице, детьми.
Листья облетели; видно все насквозь; вороны на деревьях кричат так неприятно. Впрочем, ясно, день хорош, и если закутаться хорошенько, так и тепло.
Женщина под вуалью ближе, ближе…
– Она! – сказал Обломов и остановился в страхе, не веря глазам.
– Как, ты? Что ты? – спросил он, взяв ее за руку.
– Как я рада, что ты пришел, – говорила она, не отвечая на его вопрос, – я думала, что ты не придешь, начинала бояться!
– Как ты сюда, каким образом? – спрашивал он, растерявшись.