Облучение
Шрифт:
Серёжа-то перевернулся. Это народное слово считаю здесь наиболее подходящим, в нём нечто от слова «оборотень», в данном контексте уместного тоже, но слишком негативного. Он больше не вбегал, не вступал в разговоры, а, тем более, не стоял на коленях. Он теперь глядел на Лёку с ленивым спокойствием. На щебет ласковый, всё более интимный при свидетелях, отвечал зевками, шутливыми вздохами. Видимо, он грубил ей по телефону, потому что иной раз страдальчески мертвело её лицо, делаясь похожим на «покойника» из научно-исследовательского института «Крови и лимфы».
В последнюю неделю в «спецчасти» Лёка Воробьёва была просто непереносимой: ежедневно смех и слёзы, радость и горе… Мы, большие поклонницы чужих неприятностей, ценимых в качестве добротного театрального зрелища, признались: слишком!
Он прекратил посещать «спецчасть», передавая и забирая свои документы через других, но Лёка подкарауливала его возле укромного закутка-курилки, куда он её более не затаскивал. Её нарочито бойкий голосок слышали все, ужасаясь и злясь:
– Сергей Григорьевич, что же вы не зайдёте! В слове «рекогносцировка» проскочила ошибочка! – начинала официально, но быстро сползала на «Серёженьку», на жалобы, что давно не видит его, думает о нём. Голос делался совсем детским, беззащитным, но раздавался на весь наш батальон!
– Стыдобище, – сопела Кукурузова.
…– Почему ты не мог прийти, милый? – вопрошала по телефону. – Ты же говорил: постараешься вырваться… Я прождала до десяти, «не отходя от двери». Села в передней с книжкой, прислушиваясь, боясь, что ты столкнёшься с дядей…
…– Серёжа, родной… Ладно, не буду называть тебя «родной», в этом есть что-то глупое. Прошу, не сердись же! Хорошо, не буду тебе надоедать и звонить не стану. Ты сам знаешь, сам позвонишь…
Но, не выдержав до конца дня, снова:
– Серёжа, ну, что такое, наконец! Мне же неловко заходить к тебе в отдел! Может, прогуляемся до парка? Мне надо сказать тебе нечто важное. Не могу по телефону. Серёженька, это невозможно по телефону! Ну, хорошо-хорошо. Только ты знай: я люблю тебя. Бесконечно люблю…
Иногда после такого общения она надолго умолкала, тихо плача. Листы с её вычиткой коробились от слёз… Теперь не нам жаловались, мы жаловались заходившим и забегавшим по службе офицерам. Канцеляристки праздно притаскивались, держа нашу сторону, жалея нас, оказавшихся на линии огня. Надо было что-то предпринять, и Дуськова практически дала боевую вводную (исходила она от самого Ивана Егоровича) попросить Морковникова «не быть таким жестоким». Я с удовольствием взяла на себя задачу провести конфиденциальную беседу. И вот мы вдвоём на ящике для песка, и я, поглаживая длинный красный огнетушитель, смотрю преданно в глаза, глядеть в которые хотела бы вечно:
– Надо же иметь жалость, – говорю я учительски, понимая, что никогда ещё не чувствовала себя столь неподходящим объектом для чьей-то жалости.
Обутая в новенькие туфельки, покачиваю ногой, перекинутой на другую, и ловлю скользнувший заинтересованно-удивлённый взгляд.
– У меня есть жалость, – сцепив зубы, не желая что-либо объяснять, говорит Морковников. – И вдруг, объясняет по-мужицки грубо, что у него пропало к ней влечение, что он с ней больше «не может»…
Я краснею в цвет противопожарного инвентаря (какое-то облучение, обжигание солнцем, возгорание…)
– …Понятно тебе, Гхалка? – его рука ложится на моё колено, плохо прикрытое «официальной» юбкой, в последнее время укороченной и потерявшей своё официальное назначение.
Рука у него до того тяжёлая, что придавливает меня к крышке противопожарного ящика, на котором мы сидим. Молчу и двинуться не могу, будто в состоянии полнейшей каталепсии, – девочка, получившая урок по мужской физиологии, положенная на спину загипнотизированная курица… Он понимает… Да, он знает, узнал даже раньше меня самой! Мне делается легко: передо мной не врач, но я его не стесняюсь (врачей до сих пор…) И мечта, будто вспышка: делась бы куда-нибудь его эта врач, эта врачиха-палачиха… Да и мой Вовка с пьянкой и со своей мамкой на её огромном огороде… И мы бы вдвоём с капитаном, который скоро будет майором, воспитали бы
На силу мил не будешь, – развёл руками коллектив, набравшись терпения. Оставалось немного.
Задолго до седьмого ноября (но так уж близко к одиннадцатому!) Лёка принялась за пошив бального платья («к празднику»). На службу приволокла материал, всем его показывала. Не обошла даже особистку, «щеголяющую» лет двадцать в кителе, сохранившим отпечатки споротых погон. Впрочем, не в стиле Лёки интересоваться мнением, да и хвастовство отсутствовало. Она просто самоутверждалась под предлогом, что ей нужен портной. У самой, как мы уже знали – директриса Дома моды какая-то родня. Заказ приняла дуськовская подружка, офицерская жена, обшивавшая батальонских модниц, но тут её сочли камикадзе. В итоге (по Лёкиному первому мнению) материю она испортила. Принесённое Дуськовой одеяние Лёка примерила в «спецчасти», сняв одежду и ослепив нас импортным бельём. Платье было сшито броско, и непонятно было, зачем столь пышные рукава, так много складок. Лёка пояснила: этой моделью (Пьер Карден) «предвосхищает грядущий стиль» (смотрела в завтрашний день). После демонстрации у нас и в «казарме» ринулась она к мужикам… У Морковникова платье, явно, имело успех, а потому заказчица, уже не ворча на портниху, отсчитала сумму, равную месячному окладу.
– Шикарная жизнь, шик, блеск, – загундосила Кукурузова. – В пассаже я увидела блузку сатиновую в горошек фабричного пошива. Моего размера, конечно, не было, а на заказы денег нет. Не жизнь, зарраза…
Из дневника:
Сегодня (такой ужас!) пошёл снег! В сентябре! Вот «знак», так «знак»!
О, как бы я хотела положить руки ему на погоны! Фраза, подходящая для сентиментального дневника дамы, соблазнённой гусаром. Мой гусар идёт мимо, он меня больше не любит… Мне кажется, любит. Просто он помертвел.
Сегодня я поймала Серёжку за рукав на плацу – капитан стрелял по мишеням. И что же? Вряд ли и нынче придёт! Но главное… как он стал смотреть! Не притягивающим долгим взглядом. Он стал мигать. Мигает, будто смигивая каждый мой взгляд, каждый наш общий, несостоявшийся!
Полдня ревела. «Хватит валять дурака в этом батальоне» (Дядя за ужином). О, добрый дядя! Я люблю их всех!
Сон. Чёрная адская лаборатория: много приборов, которых я смертельно боюсь, словно они (колбы, шланги, приводные ремни, какие-то колесики, шестерни и вращающиеся ножи) – орудия моих будущих скорых пыток. Кончился гогеновский, полный чистых красок ландшафт, я снова в «колбе», эта новая реторта непроницаемо-черна.
Моя жизнь… Не хотела записывать… Тётя с дядей думают: не догадываюсь.
Проплакала полдня. Себя жалко: мудрости-то нет. Почему так бывает, что одного метит провидение? Ничего не ожидаешь, идёшь степью под палящим солнцем, вдруг, коллапс… Гравитационный коллапс – это катастрофически быстрое сжатие тела звезды с возможным превращением её в чёрную дыру. Люди – звёзды? Неужели смерть – сжатие до состояния чёрной дыры?
О, Серёжа! О, милый, Серёжа! Сегодня (Кукурузовых не было) вбежал, лицо такое… Такое же! И весь такой же! Говорил быстро, но чётко (готовил слова заранее, а, главное, хотел, чтобы я их запомнила): «Мне тебя не хватает!» И что особенно ценно: «Мне тебя не хватает вообще». Как заклинание. Пока мы в «спецчасти» обнимались, повторял эти слова, произнося моё имя на все лады.
Отдала шить платье.
Платье сшила.
Милка, не плачь. Лёка.16
Конец октября нам ещё подарил несколько тёплых, расцвеченных листьями старой липы деньков, а Лёка оказалась опять в «Центре крови…»
«Терминальная стадия» (злокачественная) началась ещё раньше, в середине августа. Смотри приезд Инны Викторовны из Шевченко, встречу, о которой мы не знали, с «Ашотиком», в ординатуре учились вместе. И мы позднее побывали в этом научно-исследовательском институте, и Ашот Меружанович пояснил, что, как правило, «развёрнутая стадия» продолжается четыре года, но, написав на Лёкиной болезни диссертацию, он значительно продлил ей жизнь. Больше для современной науки продлить было, к сожалению, невозможно.