Обманная весна
Шрифт:
— Да, — кивнул отец Николай. — Только это тяжело осознавать. Ты знаешь, как настороженно я относился… к твоим сражениям… пока ты не уничтожил тварь у меня на глазах. Я сам изрядно… скажем, растерялся, когда увидел, что это — не суеверие и не мелкое вранье некоторых современных писак… Забыть было бы куда приятнее, чем помнить… знаешь, Илья… иногда я радуюсь — да, радуюсь тому, что Господь меня уберег от такого дара, как твой.
Полуулыбка Грина стала победительной. Священник сделал короткий вдох, собираясь что-то сказать, но Грин его опередил:
— Только
— Даже не знаю, хорошо это или плохо, — сказал отец Николай, окончательно мрачнея. — Иногда мне кажется, что в этом есть что-то ужасное.
Грин отрицательно мотнул головой.
— Ничего ужасного, — сказал он насмешливо. — С людьми воевать ужаснее. А вообще, знаете, батюшка… вы — как доктор в полевом госпитале. В войне участвуете, но в атаку не ходите. Поэтому не знаете, что в бою… в бою на страх времени нет. Других эмоций хватает.
Священник чуть нахмурился, но не возразил. Грин заговорил о Иване, о крестике и еще каких-то вещах ритуального толка; градус разговора снизился. Иван слушал вполуха и думал.
Отец Николай, похоже, не был наставником Грина. Между Грином и священником существовала некая очевидная связь, действительно, похожая на связь солдата с врачом; они друг в друге нуждались, но приоритеты имели совершенно разные. Ивану вдруг показалось, что батюшка, пожалуй, боится Грина — и уж совершенно точно боится тех сил из темной реальности, среди которых Грин существует.
Священник не может не общаться с Грином, подумал Иван. Это — его профессиональный долг. Но он не хочет общаться с Грином. Ему неприятно.
Отца Николая отвлекли бабуси в платочках. Они говорили громко и разом; худенькая, носатая старушка, распространяясь об «охальниках, которым что церковь, что кабак — все едино», с плохо скрытой ненавистью посматривала на молодых людей. Грин не стал никого перебивать, усмехнулся жестко и печально, кивнул головой, как отвесил церемониальный поклон, перекрестился и пошел прочь.
Иван догнал его у церковной лавки.
— Держи крестик, — сказал Грин прежде, чем Иван успел задать вопрос. — Надень. И пошли отсюда… пока. Потом к бате домой зайдем, я ему позвоню, договорюсь.
— Мне не очень хочется, — сознался Иван. — Неудобно.
— Неудобно штаны через голову надевать, — хмыкнул Грин. — Нам нужна поддержка по его ведомству. Я больше не мочу тварей при нем — у него нервы еще слабее твоих — но он меня молиться научил, понимаешь? Мы же — дураки невежественные, мы в этом смысле — круглый ноль…
— Но он боится…
— Что б ему не бояться, — Грин откровенно улыбался, обозначив ямочки на щеках. — Я вампиршу завалил в церковном приделе; он знает, что их святая земля или святая вода сами по себе не останавливают. А раньше, хоть и говорил, что главное — вера, все равно, похоже, думал, что и мулек хватит.
Вышли из храма. Пасмурный день никак не хотел светлеть, зимняя хмарь висела над городом. Снег успел потемнеть, но, едва начав таять, снова смерзся в грязные глыбы, а наледь выглядела синяком на исколотой вене. Мир, больной и холодный, ненастоящая весна, обманная весна, декабрьский март, темный и полумертвый — и из всех запахов наиболее отчетлив бензиновый перегар. День похож на сумерки, утро похоже на вечер. Ивану стало зябко.
— Ты праведник, Грин? — спросил он, когда стояли на трамвайной остановке и курили.
Грин коротко рассмеялся, промолчал.
— Ты воюешь за всех? — снова спросил Иван. — И за этих трепаных бабок, которые к твоему Богу никакого отношения не имеют, в смысле — понятия не имеют, как это «любить ближнего»?
Грин пожал плечами.
— Вообще-то, мне наплевать, — сказал он. — Я Богородицу люблю. Очень. А тварей ненавижу. И все. И не доставай меня своей философией. Трамвай идет.
Грин позвонил в одиннадцатом часу.
— Ты бы сказал своему вежливому товарищу, что для бесед существует день, — заметила мама, передавая трубку. — Я, конечно, понимаю все, но тут уже не Кавказ…
— Ты чего так поздно? — сказал в трубку Иван, совершенно автоматически, просто под мамину диктовку.
— У тебя склероз начинается? — саркастически осведомился Грин. — Сегодня — полнолуние. Я с пяти жду твоего звонка. Ты, вообще, как, собираешься идти или передумал?
Иван немедленно затошнило.
— Иду я, иду, — сказал он хмуро. — Просто мама недовольна, что я по ночам…
— Ванюха, сколько тебе лет?
— Я же сказал — иду.
— Уже темно. Через полчаса я за тобой заеду, — гудки.
Иван повесил трубку.
— Мам, — сказал он, — я ухожу.
— Куда опять на ночь глядя? — мама действительно была недовольна.
Мама всегда была страшно недовольна, если Иван собирался отсутствовать дома. Мама с трудом и только под папиным нажимом пережила его службу в армии и его командировку в «горячую точку». Когда Иван вернулся домой, мама вздохнула с облегчением, оттого что ее мальчик теперь будет проводить вечера в кругу семьи, как это было до армии, будь она неладна. И вот теперь — Грин.
— Мама, мне двадцать лет, — сказал Иван, понимая, что это звучит неубедительно.
— Для меня ты всегда будешь моим маленьким Ванюшей, — сказала мама, и это прозвучало убедительно на все сто. — Ты уже забыл, что такое Питер. Ты вернулся с войны целым, слава богу, и я никогда себе не прощу, если какие-нибудь подонки пырнут тебя ножом в подворотне.
— Послушай, мама, но мне нужно…
Глаза мамы наполнились слезами.
— Знаешь, мой дорогой, — сказала она с вселенской печалью в голосе, — я ничего не имею против твоих армейских друзей, но мне кажется, что этот молодой человек…