Обмен
Шрифт:
Невядомский, худощавый брюнет с черновато-рыжей курчавой бородкой, удивленно вскинул брови, когда Дмитриев, зайдя в комнату, попросил у него "краткой аудиенции". За столиком в углу двое рубились в шахматы, очень быстро переставляя фигуры. Невядомский стоял рядом и смотрел. У "кабетришников" любимым занятием были шахматы, они играли блицы, пятиминутки, а у "кабедвашников" процветал пинг-понг. Сражения происходили в обеденный перерыв, но иногда прихватывали и от рабочего времени, особенно к концу дня. Невядомский, сказав: "Одну минуту! Сейчас, сейчас!" -- продолжал наблюдать за игроками. Те хлопали фигурами по доске со скоростью автоматов, пока один не вскрикнул: "Ах, черт!" -- и ударом пальца не опрокинул своего короля. Невядомский рассмеялся злорадно
– - И сказал тут балда с укоризною: не гонялся бы ты, поп, за дешевизною!
После этого с выражением злорадной улыбки на лице он двинулся к дверям, но, наткнувшись взглядом на Дмитриева, согнал улыбку, и его брови опять с удивлением поднялись. Дмитриев стал нескладно излагать свою просьбу, вернее, намек на просьбу, окутанный торопливым и малосодержательным бормотанием. Невядомскому следовало догадаться: его просили поделиться советом о том, как поступать в известных ему обстоятельствах. Но Невядомский не догадывался. Его черновато-рыжая курчавая бородка поднималась выше, глаза смотрели все более холодно и, как показалось Дмитриеву, высокомерно.
– - Простите, я не пойму, собственно...
– - Сейчас я объясню. Дело в том, что причины, побудившие вас и меня... Словом, у нас одинаковая ситуация...
– - Что вы имеете в виду?
– - Что я имею в виду?
– - Дмитриев почувствовал, как его шея и щеки наливаются краской.-- Я имею в виду вот что: мне тоже надо меняться как можно скорей. Я и хотел с вами посоветоваться, как это делается вообще? С чего начинать?
– - С чего начинать? Как -- с чего начинать? С бюро обмена, разумеется. Заплатить три рубля и дать объявление в бюллетене.
– - Но вы же понимаете, что, если человек серьезно болен, очень серьезно и дорог каждый час...
– - А никак иначе вы начать не можете. С бюро обмена. Других путей я не знаю.-- Невядомский засунул большой палец в ноздрю, указательным прижал ее сверху и стал сосредоточенно что-то оттуда выкручивать. По-видимому, напряженно соображал, стоит или не стоит посвящать Дмитриева в свои зацепки. Решил: не стоит.-- У меня не было никаких иных путей.-- Вдруг Невядомский фыркнул:-- Знаете, вы напомнили мне глупейшую историю! Когда я был студентом, у меня умер отец. Прошло месяца два или три...-- Рассказывая, он продолжал большим пальцем выкручивать что-то из носа.-- И неожиданно ко мне заходит сосед, незнакомый человек из другого подъезда, и говорит: "У меня умер отец, а я слышал, что у вас тоже недавно умер отец. Вот я пришел к вам познакомиться и попросить вас поделиться опытом". Каким опытом? Что? Как? Я его, разумеется, вежливо выставил.
"И это вынести тоже,-- думал Дмитриев, ощущая оцепенение. Повернуться и уйти, но он продолжал стоять, глядя в черновато-рыжую бороду.-- На тещиной могиле помидоры. Ну, все равно. И это тоже. И будет еще другое".
– - Если хотите, у меня где-то есть телефон некоего Адама Викентьевича, маклера. Могу поискать...
Преодолевая оцепенение, Дмитриев повернулся и пошел по коридору прочь. В пять вышли с Таней на площадь, и тут же -редкий случай!
– - подвернулось пустое такси. Дмитриев свистнул, они вскочили, поехали. Переулок был заполнен толпой, двигавшейся в одном направлении, к метро. Кончила заводская смена. Такси ехало медленно. Люди заглядывали в кабину, кто-то постучал ладонью по крыше. Когда проехали метро и вырвались на проспект, Дмитриев заговорил -- о Невядомском, со злобой. Таня взяла его за руку.
– - Ну, зачем злишься? Не надо. Перестань... Он чувствовал, как ее спокойствие и радость переливаются в него. Таня, улыбаясь, сказала:
– - Все мы очень же разные. Мы -- люди... У моей двоюродной сестры умер маленький сынок. Конечно, безумное горе, переживания и при этом какая-то новая, страстная любовь к детям, особенно больным. Она всех жалела, старалась, чем могла, помочь. И есть у меня знакомая, у которой тоже умер мальчик, от белокровия. Так эта женщина всех возненавидела, она всем желает смерти. Радуется, когда читает в газете, что кто-то умер...
Таня
– - Можно,-- сказал он.
Ехали окраинами, через новые районы. Дмитриев рассказывал о Ксении Федоровне. Таня спрашивала с сочувствием -- это было истинное, Дмитриев знал, к его матери она испытывала симпатию. А Ксении Федоровне нравилась Таня, они виделись раза два летом, в Павлинове. Таня держала его руку в своей, иногда начинала тихо щекотать его ладонь пальцем. Ласки Тани всегда были какие-то школьные.
Не отнимая руки, он подробно рассказывал о матери: что говорил профессор Зурин, что сказал Исидор Маркович. Таня засмеялась:
– - Ах, гнусная баба! Одалживает деньги и пристает с нежностями, правда?
– - Она вдруг ткнулась носом к его .щеке, прижалась.-- Прости меня, Витя... Я не могу...
Он гладил ее голову. Долго ехали молча. Проехали Варшавку.
– - Ну, что ты?
– - спросил он.
– - Ничего. Не могу...
– - Что?
– - Жалко -- тебя, твою маму... И себя заодно. Дмитриев не знал, что сказать. Просто гладил ее голову и все. Она стала хлюпать носом, он почувствовал на щеке мокрое. Тогда она отодвинулась от него и, отвернувшись, стала смотреть в окно. Наконец миновали набережную, поехали по трамвайным путям, мимо какой-то фабрики, вдоль глухого длинного каменного забора. Возле пивного ларька густела черная толпа мужчин. Некоторые в одиночку и парочками с кружками в руках стояли поодаль. Дмитриев почувствовал, что сушит горло -- захотелось хлебнуть чего-то, взбодриться. "Надо спросить,-- подумал он.-- У Танюшки бывало. Хоть что-нибудь".
Новый шестнадцатиэтажный дом стоял на краю поля. Дорога шла в объезд, вокруг поля.
– - Вот здесь,-- сказала Таня.
Дмитриев отлично помнил, что здесь. Последний раз он был тут около года назад.
– - Ты машину оставишь?
– - спросила Таня. Конечно, надо было оставить. Но его всегдашнее слабодушие -- он видел, что Тане страстно этого не хотелось,-- заставило ответить: -- Да ладно, пусть едет. Я тут найду.
– - Конечно, найдешь!
– - сказала Таня. Поднялись на одиннадцатый этаж. Таня вдвоем с сыном жила в большой трехкомнатной квартире. Бедняга Товт выстроил этот корабль в кооперативном доме, только успели въехать, и тут все случилось. Алик был тогда в лагере, Товт трудился где-то в Дагестане -- он был горный инженер,-- и Таня жила одна в пустых, без мебели, комнатах, пахнущих краской. На полах лежали газеты. В одной комнате стоял громадный диван, больше ничего. И любовь Дмитриева была неотделима от запаха краски и свежих дубовых полов, еще ни разу не натертых. Босой, он шлепал по газетам на кухню, пил воду из крана. Таня знала множество стихов и любила читать их тихим голосом, почти шептать. Он поражался ее памяти. Сам он не помнил, пожалуй, ни одного стихотворения наизусть -- так, отдельные четверостишия. "Ты жива еще, моя старушка, жив и я, привет тебе, привет".
А Таня могла шептать часами. У нее было штук двадцать тетрадей, еще со студенческих времен, где крупным и ясным почерком отличницы были переписаны стихи Марины Цветаевой, Пастернака, Мандельштама, Блока. И вот в минуты отдыха или когда не о чем было говорить и становилось грустно, она начинала шептать: "О господи, как совершенны дела твои, думал больной..." Или еще: "Сними ладонь с моей груди, мы провода под то ком".
Иногда, устав от однообразного шелестения губ, он говорил: "Ну, хорошо, моя радость, передохни. А почему этот ваш Хижняк с Варварой Алексеевной не здоровается?" После паузы она отвечала печально: "Не знаю". Все ее обиды были мгновенны. Даже тогда, когда она могла бы обидеться по-серьезному. Почему-то он был уверен в том, что она не разлюбит его никогда. В то лето он жил в этом состоянии, не испытанном прежде: любви к себе. Удивительное состояние! Его можно было определить как состояние привычного блаженства, ибо его сила заключалась в постоянстве, в том, что оно длилось недели, месяцы и продолжало существовать даже тогда, когда все уже кончилось.