Обнажение чувств
Шрифт:
Наставница вся состояла из секретов и объявляла тайной все, что вздумается. Однако Нина услышала, почему-то смутилась и призналась, что ей тоже щекотно. И тут уже не спорили, кто первый почувствовал, почему-то девчонки захихикали и начали шептаться. Тогда они втроем условились молчать, еще по разу забрались по шесту и разошлись по домам. Почему надо было скрывать свои ощущения, Сударев так и не понял, но повиновался старшим девчонкам. По расписанию у него начинались уроки письма и чтения, поэтому все забавы прекращались.
Открытия в мире семьи продолжались круглосуточно. Новообретенные родители и младшие сестры спали внизу, из-за ночной духоты люк не закрывали и Сударев подолгу не мог уснуть, ибо под полом каждый вечер раздавался
– Папа детей строгает… Но это секрет!
Тогда он еще не знал, откуда берутся дети, но поверить не мог, что их в самом деле выстрагивают из поленьев, как папа Карло выстрогал Буратино.
– Давай посмотрим? – предложил он.
– Это не интересно, я много раз видела. А ты еще маленький смотреть. Спи давай!
В следующую ночь, дождавшись, когда наставница заснет, Сударев вылез из постели и свесил голову в открытый люк. Он не рассчитывал увидеть верстак, топоры и рубанки, как в приютской столярке, и обнаружил вещи не объяснимые: голый папа лежал на маме и вместе они со страшной силой раскачивали скрипучую железную кровать с сеткой. Выстрагивать детей, должно быть, было очень трудно, хотя ни стружек, ни опилок не сыпалось, и родители дышали тяжело, надсадно, а папа еще и поторапливал, шептал громко:
– Ну давай, давай. Ты шевелись немного. Я уже устал… Ну, ты скоро – нет?
– Не торопись. – отвечала мама. – И не шуми, дети проснутся. Ты как смену отрабатываешь. Говори мне на ушко что-нибудь.
– Потому что я уже смену отработал. – парировал тот. – Как за растрату отпахал… Ну кричи уже!
Мама пыхтела, задыхалась и сквозь стоны задиристо, даже скандально выговаривала:
– Ну, можно понежней?… Ты как ломом хреначишь… Болит все.
Потом она застонала, верно, от боли и наконец-то строгание закончилось. В чем была суть этого занятия так и осталось тайной.
Сударев вернулся в постель, испытывая странное смущение, подавленность чувств и обиду на свою наставницу: она его обманывала! А обманывать подопечных было ни в коем случае нельзя, в приюте это запрещали, и Сударев никогда так с Аркашей не поступал, на все его почемучки придумывал правильный ответ или спрашивал у воспитателей, чего не знал. Поэтому самому было интересно, отчего идет дождь, почему приютный дворник всегда сердитый, а в компоте плавает бумага. Он считал, что благодаря такому любопытству, он стал профессором, ибо с детства уяснил монастырскую заповедь, повторяемую безбожными воспитателями – не врать! Никому, и особенно детям.
Ведомый такими мыслями, он потом уснул, а на утро, чтобы не обидеть сестрицу резкими монастырскими правилами, сказал дипломатично:
– А почему ты сказала, что детей строгают?
Сестрица хоть и перешла в третий, но уже разбиралась в семейных делах и во многом копировала родителей. Но чтобы не уронить достоинства наставницы, сослалась на свое наблюдение.
– Мама однажды сказала, раз настрогал ребятишек, теперь корми, а не пьянствуй. Это когда он с мужиками загулял.
И тут Сударев блеснул своим монастырским образованием.
– Твой папа неправильно строгает детей. Женщинам надо оставлять самую легкую работу, а он заставляет ее выполнять тяжелую. Еще кричит – давай-давай. И сам еще навалился, давит сверху.
Наверное, Лида не один раз видела это и слышала разговор родителей, должно быть, кое-что уже знала и догадалась, что Подкидыш ночью подслушивал, однако не заострила на этом внимания, как чуткий будущий педагог. Обошлась запретительными мерами, зная возраст подопечного и свое упущение – заснула раньше!
– Ты еще не дорос, чтоб папу учить. – отрезала сестрица. – Он знает, как детей делать. Вырастешь и сам научишься. А пока будешь засыпать, как все дети засыпают.
С этого дня стал ложиться к нему в койку и на ночь читать сказки, рассказывать всякие истории, в том числе, и страшные – про синюю руку, про отрезанную голову пирата, которая залетает в окно, чтобы сожрать тех детей, кто не спит. Это чтобы он не прислушивался к скрипу внизу и не подглядывал за родителями. Для Сударева все эти россказни вызывали смех, он и не такое слышал – про умервщленных детей монахинь, которые выходят ночью из подполий и ищут своих матерей, про змей, что вползают в рот тому, кто храпит. Однако слушал Лиду и робко, будто невзначай, к ней прижимался, чувствуя тепло, умиротворяющее и потрясающее его бесприютную душу. К тому же на улице начиналась гроза, засверкало, ветер загремел крышей, потом на нее обвалился ледяной град и холод ворвался на чердак. Сестрица прижалась плотнее и укрыла их обоих с головой. В эту минуту не было на свете выше блаженства, испытывать это радостное и трепетное тепло, его никогда и никто не грел своим телом. И не сказки, а этот умиротворяющий поток вызывал блаженство и полусон, в котором хочется быть бесконечно долго.
И одновременно Сударев чувствовал, что сестрице тоже хорошо, возникает телесная, непорочная близость тел. Они оба еще не понимали, что в это время роднились, становились братом и сестрой, наращивая таким образом сближающие родственные привязанности. А гром между тем колотил по крыше и синий свет молний почти не гас на чердаке. Лида грозы не боялась, наоборот, восторгалась ударами грома, ее рыжая копна волос встала дыбом, и глаза засветились зеленым, как у кошки в темноте. Она все сильнее притискивала к себе Сударева, вселяя неведомое чувство защищенности, покровительства, и он так проникся ее старанием, что непроизвольно заплакал от счастья. Но молча, как и положено приютскому пацану. Лида сначала не заметила этого, потому как в семье было принято реветь в голос и долго, и когда ощутила слезы на его лице, забыла про сказку и принялась вытирать их ладошкой и шептать на ухо утешительные слова, будто общалась с младшими сестренками. А Сударев от ее щекочущего шепота и вовсе расслабился, начал всхлипывать, содрогаясь всем телом, и никак этого удержать не мог. Сестрица не подсмеивалась, не задиралась, вздыхая глубоко, по-женски, а потом в ней и вовсе пробудилась мать, наверное, спонтанно, под действием чувств и впервые в жизни.
– Хочешь, титю дам. – шепотом предложила она.
Лида подражала своей матери, не дожидаясь ответа, сжала чуть только оформившуюся грудь и вложила сосок в рот Подкидыша.
Потом Сударев часто вспоминал этот миг, и в разное время, при этом то стыдясь его, то наливаясь неким торжеством. Но взрослея, утвердился в мысли, что это был момент, когда он прикоснулся к таинству Вселенной и стал полноценным человеком. Тогда он не просто взял затвердевший сосок сестрицы – впился в него, как голодный младенец, хотя прежде никогда не знал женской груди и не испытывал к ней тяги. И ощутил незнаемый вкус материнского молока! Свершилось невероятное, невозможное с точки зрения физиологии, но Сударев готов был поклясться, что молоко у Лиды в тот миг появилось. Откуда бы он узнал его вкус? Пусть всего малый глоток или вовсе наперсток, но было, потому как через некоторое время, с трудом отняв грудь, они оба увидели белую капельку, словно пот выступившую на посиневшем соске. На улице к тому времени гроза улеглась, тучи укатились, не пролив дождя и теперь вставала заря. Щедрый летний свет вливался на чердак сквозь слуховое окно и все было видно.