Оболочка разума
Шрифт:
Андрей Тарасов
Оболочка разума
Москва, Советский писатель, 1986
1
Некий доктор Рыжиков приставил свой велосипед к скамье и огляделся.
Оркестр уже гремел «Прощание славянки».
Гудело множество людей.
Их тогда было гораздо больше. Их век был в разгаре, хоть и сильно урезанный смолоду железом и огнем. Что не помешало им в это утро быть уже под газком – как положено. Отчего и приподнялся тонус встречи, даже если встречались соседи. При объятиях смаху чокались знатные ордена и рядовые медали: «Знамя» со «Звездой», «Отвага» с «Будапештом», «Берлин» с «Ленинградом»… Боевой перезвон.
Наград – с большим избытком. А рук и ног – недокомплект. По мокрому асфальту утренне-бодро стучат протезы, палки, костыли. Коляска с безногим упорно пробивается сквозь массу к плакату «Ветераны
Только доктора Рыжикова никто не созывал. Потому он стоял в неприкаянности, высматривая где-нибудь таких же одиноких, как он сам.
– Чего стоишь? – сказали вдруг ему. – В строку попасть не можешь?
Доктор Рыжиков всю жизнь со всеми только «выкал». А с ним всегда сразу на «ты». Такое задушевное доверие он вызывал у незнакомых людей. Может, зеленым всепогодным плащом из клеенки, под путевого обходчика. Может, серым беретом, некогда принципиально голубым. Может, просто лицом.
– Тогда давай, садись! Захватывай НП!
Доктор Рыжиков захватил. Пригласивший был незнакомым, длинным и жилистым, кого в народе зовут «мослом». Городская шляпа, вытянутое костистое лицо, впалые щеки, выцветшие, как рыжиковский берет, но цепкие глаза. Ими он несколько раз измерил нового соседа. Он тоже был одинок и сочувствовал одиночеству.
– Десантникам почет и уважение. А где твой второй?
Доктор Рыжиков приятно удивился, что нашел тут признание. Но машинально спросил:
– Какой – второй?
– Ну усатый, котяра твой толстый… С которым афишку вы носите… Я-то вас тут каждый раз вижу. Не помер, случаем?
– Как – помер? –чуть не кинулся куда-то доктор Рыжиков, но заставил себя остаться. – Да нет… – сказал он, правда не совсем решительно, опасаясь проницательности соседа. – Почему помер?
– Да почему помирают… – философски пояснил сосед. – Срок выходит, вот и помирают… У нашего брата как: с виду такой бугай, вроде твоего, а внутри живого места нет… Я его еще где-то видел, клише вроде знакомое. Только вспомнить не могу. В газете про него писали?
– Может, писали давно, – вежливо ответил доктор Рыжиков, поняв, что речь в философском, а не в конкретном смысле. – Он вообще-то тренер по боксу…
– А-а… – зауважал сосед. – Тогда снимаю шляпу. А я тогда из артиллерии. Триста десятый гаубичный резерва Главного Командования и тэ дэ. Ну и хорошо, что не помер. А то помрет – один останешься с афишкой своей. Прямо смотреть жалко. Вас, десантников, наверно, меньше всего и осталось. К черту в пасть прыгать – это же прямо на шило ему… И во всем городе было вас двое? Никто больше на афишку не пришел?
– Приходили, – сказал доктор Рыжиков. – Но мало. А постоянно только мы…
– Десантник есть десантник, – сочувственно поддакнула артиллерия. – Это я ничего не скажу. Мы-то живьем немца мало видали. Но «юнкерсы» давали нам просра… Как вспомню, так вздрогну… Наших куда больше, гаубичников. Вот у нас кого погибло – это противотанковых. Как выставят на прямую наводку… Это я тоже сниму шапку… Я их вблизи только в сорок первом видел. И то издали. Как из окружения карабкались. Нам командир дивизиона, царство ему небесное, приказал пушки взорвать и на Бобруйск топать. А комбат, царство ему небесное, старший лейтенант, говорит: сам приказал и ускакал, убьют где-нибудь, потом этот приказ не сыщешь, а меня за эти пушки трибунал расстреляет… Ну, мы и впряглись. Все по болоту да по болоту. Сперва на лошадях, потом на себе… Пушка-то полковая, это тебе не пулемет. Чистый фельетон. Уже и комбата убило давно. Сперва ранило, мы на плащ-палатке к пушке привязали, потом голову осколком срезало… Немец на восток по шоссе движется, а мы туда же, только по болоту. «Мессеры» как налетят… Он на шоссе, сволочь, галеты бросал с самолетов, выманивал: мол, выходите, сдавайтесь. А на нас, на болото, бомбы и листовки, бомбы и листовки. Выходи, моя черешня. Ну не сукин ли сын? Как вспомню, так спину заломит. Постепенно одна пушка осталась, остальные утопли. Уж мы ее и толчком, и на канатах… Морды обросли, белье сопрело… Пьем из болота, у всех понос кровавый… А он в листовках поливает: зря тужитесь, уже Москву взяли… Видал? А сам только еще под Смоленском чешется. Ну не нахал ли? Да еще врет: у своих всем вам каторга и Сибирь, а здесь кормить и поить будут даром. Ну мы днем отлеживаемся, думаем: ничего, если с пушкой заявимся, скостят нам, не в Сибирь турнут, а снова на фронт. Уж мы тогда ему… Может, и командир дивизиона где уцелел, подтвердит про приказ… Только болото, дом наш родной, кончилось, впереди железная дорога и речка. И как хочешь. Хочешь – с немцем под ручку по понтону ее тащи… Ну, закатили мы ее в кустарник на сопочку и думаем, как употребить. Последний снаряд держим. Пушку ли им взорвать или по понтону садануть? А они по понтону идут, зубы скалят. Друг другу пинки весело так дают, будто нас уже и нет. Вот это нас заело. Так-то боязно, ведь сразу засечет. Кинется как овчарка. Сколько мы этих прочесов видели – огромные они специалисты. Но уж больно заело, что они такие наглые. Так куснуть захотелось – спасу нет. Всех тогда отпустили до выстрела, время дали, чтоб разбежались, а мы с сержантом навели. Перекрестились и… Он только полпонтона пролез, а ему – бах по башне. Башню как корова языком – раз! – и на транспортер закинуло. Как клопов их там придавило. Ну, забегали, запрыгали… Мотоциклисты, танки-броники в линию развернулись, и с фронта, и с фланга охватывают… Огонь из всех стволов, а нас-то всего… Смех, и только. Смех смехом, а драпать пора. Сержант говорит: вперед, к речке. Я – назад, к болоту. Как к мамке родной. Ну ладно, он рукой махнул, пригнулся и по кустам, по кустам, вперед на восток. А я замок вытащил – и по кустам, по кустам, вперед, на запад… Плюх его в болото – и по кочкам, по кочкам. Во счастье – никакой тебе пушки, сам себе начальник… Больше с сержантом и не увиделись. Может, еще живой где? Как ты думаешь? Да ты уснул, десантник? Со смены, что ли? Я говорю, а он дрыхнет…
– Да нет, я слышу… – с усилием открыл глаза доктор Рыжиков, сладко пригревшийся на утреннем солнце. – Может, и жив…
Он-то был уверен, что не спит, потому что все слышал и еще успевал думать, сколько такого у каждого, кто сейчас толчется на пятачке сквера фронтовым локтем к локтю. Сколько заштопанных дырок на коже, от головы до пят, прикрыто сейчас этими выходными костюмами, отглаженными женами и дочками на истинно мужскую встречу. Не считая отмороженных почек, сорванных нервов, измученных сердец. Да редко найдешь голову без трещины и вмятины – сколько доктор Рыжиков их перещупал своими руками…
Вот так и думаешь: просто сосед – здесь, на лавочке, в автобусе, в очереди за молоком. А он каждый – со своим последним выстрелом, которым прощался с жизнью. Самую малость только недопростился.
Таково свидетельство, что доктор Рыжиков не спал.
– …А почему я один? Вон они, наши толпятся, – артиллерист показал на шумную группу своих. – Потому что я им так и сказал: если будет как в тот раз, и близко не подойду. Ну их к богу. Это как называется? Сбросились все одинаково. А как садиться – так крупные погоны в отдельный кабинет. И тосты к нам выходят говорить. Как артисты на сцену, из-за занавески. К лейтенантишкам, значит, старшинам, ефрейторишкам. Выскажется, пожелает долгих лет – и обратно за занавес. Я подполковнику Шишко и говорю… Подполковника Шишко знаешь? Начальник не большой, но в любой президиум втереться норовит. И тоже с речью вышел. И только обратно за занавес – я встал и говорю: «Постойте-ка, товарищ подполковник запаса. Может, мы, рядовые, тоже вам хотим речь сказать. Вот вы тут про боевую дружбу очень красиво говорили. А почему теперь от этой дружбы исчезаете? Едрено шило! Почему от нас за занавеской загородились? Или мы плохо пахнем?» Он даже рюмку выронил. Так наши же энтузиасты на меня зашипели: ты, мол если пить не можешь, сиди, не высовывайся! При чем тут «пить»? У нас всегда так: чуть что – пить не умеешь. Один сиди пей. Ну и буду один, говорю. Нет, деньги внес, все чин чином. Чтобы не думали, что жмусь. А чтобы поняли, что у рядовых тоже гордость должна быть. Или давайте по-людски, чтобы без разделения, как у танкистов, или я там не участник. Найду, с кем отметить. Если бы мне Клавку не разорвало, вообще бы горя не знал. И стол, и закуска, и все… Правильно, едрено шило? Ты-то сам в каком звании? Спишь, что ли? Опять задрых десант… – Острый локоть бомбардира ткнул доктора Рыжикова в ребро.
Доктор Рыжиков с трудом оторвал подбородок от груди, еще более пригретой майским солнышком.
– Десант? А-а… Почему сплю? Думал… Я ефрейтор.
– Ну, если думаешь, тогда скажи: правильно?
– Что – правильно?
– Ну что хлеб-соль ешь, а правду режь.
– Все мы немножко лошади… – сочувственно вздохнул всей грудью доктор Рыжиков.
– Вот именно – кони, – согласился с таким странным суждением артиллерист. – Когда они сытые, они бьют копытами… Может, и мне орать нечего было… Сколько наших уже и не поорут ничего! Чаще вспоминать надо, тогда и сами не такие крикливые будем…
Было не очень понятно, про себя артиллерист или про тех энтузиастов, которым он пришелся не к столу.
– Я говорю – народ жалко. Сколько его пострадало! А кто остался – сколько крови насмотрелся! И ничего – смеются, радуются… Как с гуся вода. Я иногда поражаюсь. Хоть сейчас на передовую. А иных еще от боли крючит. Сам-то с ранением?
– Нет, – сказал доктор Рыжиков.
– Десантник – и не раненый? Повезло, выходит. И не царапнуло?
– Контузило, – сказал доктор Рыжиков.