Оболочка разума
Шрифт:
– Где, вы думаете, самая запущенная техника безопасности и самый высокий травматизм? – спрашивал он, бывало, своих молодых малоискушенных коллег. – На дорогах или в цехах со станками и кранами? Вот и нет, братцы кролики. В семейной жизни. В тихой, мирной семейной тине…
И точно, в тот момент в его рискованной палате собрался выдающийся семейный совет. В нем пока не участвовали только двое новоприбывших, поскольку находились полностью во власти своих ощущений и в затуманенном полусознании. Один из них был до этого несчастья исправным работником, автокрановщиком, примерным заботливым семьянином. И надо же было его жене приглянуться ее начальнику. Начальник был человек скорее неприятный, с выпученными и красными, как у рака, глазами. Но из-за своего руководящего положения в этой конторе местного значения считал себя неотразимым парнем. И настойчиво приглашал чужую жену-подчиненную на прогулку в своем «Москвиче». Чтобы отвязаться (исключительно – без всяких других мыслей), она даже рискнула, но в пути ее стало тошнить от бензиновой вони, смешавшейся с вонью его синтетических носков. Ему, видите ли, доставляло удовольствие вести машину в одних носках, сняв туфли. К сожалению, порой, иногда, кое-где люди, упоенные своим
Покончив с этой созидательной работой, муж сам попал под районный автобус, слишком быстро и внезапно выскочив под его фары. И теперь как из тумана возвращался в этот мир с трещиной в черепе, ушибами мозга, переломом ключицы, разными вывихами, ссадинами, синяками. И первое, что услышал над собой как сквозь вату, – знакомо бубнящее, много раз повторяемое: «жена», «жены», «жену», «женой»…
– Подавать или не подавать? – спрашивал кто-то еще невидимый с робкой надеждой.
– Подавать! – отвечал кто-то с обиженным хрипом. – А то как нас – так сразу, а как их – так…
– Да вы что, мужики, оборзели? – вмешивался кто-то рассудительный. – Судиться с женами, детьми, родителями – тьфу, слизь какая…
– Главное – квартиру держи! – стоял на своем хриплый. – Они за квартиру ноги поперебивают… Бьют в кость!
Сквозь пелену боли и мути новичок начинал разбираться в картине. В нее входили люди, чем-то похожие друг на друга, хотя в сущности разные. Похожими их делали бинты и серые сиротские халаты. Самым выдающимся был один – с очень гордым и высокомерным видом. Прямая шея, подбородок, надменно задранный вверх, поворот всем туловищем при разговоре… Вот что делает с человеком корсет шейного гипса, тем более с человеком обиженным. А обид тут было поверх горла. Это был тренер футбольной команды, который отрабатывал на тренировке удары головой и свихнул шею. Команда приезжала в гости и давно уехала, оставив тренера в больнице. И давно нашла нового тренера. Еще раньше в другом месте тренер развелся с женой и оставил квартиру. Поэтому он был особенно непримирим в том, что касалось жены или жен. А гипсовая крепость возводила эту непримиримость в сущую гордыню.
Другой, который за жену заступался, лежал на кровати с перевязанной левой рукой. В отличие от тренера, он добродушно улыбался и всем своим видом выражал душевный мир. Это был крупный белокурый парень, а может, и мужчина лет сорока, красивый своим сильным спокойствием, подтянутый и внимательный. В отличие от тренера, он терпеливо давал каждому договорить, не перебивал и не отмахивался. Трудно было поверить, что три месяца назад его привезли сюда в раздробленном состоянии после прыжка с поезда на полном ходу. Он работал лейтенантом милиции и догонял двух человек по всесоюзному поиску. Еще более удивительно, что после этого прыжка, судя по всему, уже получив травму, он тут же на откосе вцепился в преступника и вел с ним борьбу. Его пырнули ножом в живот и в руку, он продолжал крутить противника. Второй испугался и убежал, бросив товарища на произвол судьбы. Того так и нашли связанным возле потерявшего сознание лейтенанта. Лейтенанта оперировали раз пять, в том числе три – доктор Рыжиков. После реанимации и сборки раздробленного черепа он полмесяца ночевал в изоляторе с лейтенантом. «Таких десантников мы старухе не отдаем», – приговаривал он, а когда лейтенант впервые открыл глаза, сказал ему: «С возвращеньицем…» В борьбе за спасение живота и головы как-то забыли про руку, а когда спохватились – упали. Перерезанные в запястье нервы и сухожилия скрючили ладонь в неподвижный комок. Ни один палец не шевелился – чистая инвалидность. Теперь потребовалась и белошвейка Лариска. Восемь часов они с доктором Рыжиковым разбирались в этом окровавленном кружеве – ниточка к ниточке, жилка к жилке. «Хорошо, что рубцы молодые, – похвалил доктор Рыжиков, всегда находивший во всем что-нибудь хорошее. – Помните, Лариса, руку Ломова? Больше двадцати лет рубцам, спаялись, как вулканическая лава из древнего вулкана… А тут – как по маслу, истинное наслаждение…» Лейтенант, под местным обезболиванием, добродушно улыбался и косил глазом на вспоротую руку, выискивая, какое же там обнаружено удовольствие. Но хорошо, что ничего не видел, закрытый низкой ширмочкой из простыни. А то бы ни за что не поверил, что сможет этой рукой еще когда-нибудь скрутить преступника. «Это рука закона, – объяснял участникам операции доктор Рыжиков, у которого от многочасового сидения в напряженном наклоне задубела спина. – И мы не вправе оставить закон одноруким. Он для нас старается и не щадит себя. Мы тоже должны постараться». Через неделю после операции он принес лейтенанту теннисный мячик и сказал: «Сожимте-ка». Лейтенант не смог шевельнуть ни одним пальцем. «Вот
Самое же поразительное то, что он не потерял в этой и других передрягах своего добродушного миролюбия. Может, потому, что был награжден именными часами. Может, что его навещала заботливая и такая же добродушная жена, подолгу сидевшая с ним и ворчавшая: «Хоть бы доктор тебя пожалел, инвалидом оставил. Меньше б в драки лез…» И раскладывала на тумбочке банки с вареньем, пирожки, котлеты, которых хватало потом на всю палату.
Поэтому он был за жен. И маленький, съеженный, краснолицый человечек с забинтованной головой не знал, кого слушать – его или тренера. Ему было трудно решать – его жена ударила по голове, ныне забинтованной, утюгом. И всего-то за то, что он, лучший городской изобретатель и рационализатор с двумя инженерными образованиями, просил ее с друзьями по тресту столовых и ресторанов не так орать и топать ночью в их квартире, когда он за дверью в маленькой спальне чертил чертежи и ковырялся в справочниках. Притом просил всегда тихо, жалобно и наедине. Она, уже под утро, отдирая ресницы, смазывая тушь и стягивая тугое трикотиновое платье, полураздетая, полупьяная, обвисшая складками сала, кричала на него, что он неблагодарный скот, нахлебник, тунеядец, что он благодаря этим людям живет. Что он достал? Хоть один ковер, хоть одну хрустальную вазу? А откуда у него импортный японский микрокалькулятор, которым он считает на ходу, по дороге на работу и с работы? Он что, думает, его жалкой зряплаты вместе с нищими премиями хватит на жизнь? Кто надрывался и изнашивался в табачной вони по двенадцать часов за паршивые чаевые? Кто губил здоровье, чтобы свить элементарное человеческое гнездо? А кто нахлебничал, воображал из себя мыслителя века? Конечно, весь следующий день (невыход) – повязанная полотенцем голова, стоны, охи: он, мол, довел. Как будто он вчера после смены заставлял ее смешивать коньяк, ликер и водку. Он, простота и вправду виноватился. Выпрашивал отгул и суетился. Бегал за тортом и шампанским, просил забыть вчерашнее, то есть свои дерзости. К концу дня она взбадривалась, приходили гости и все начиналось сначала. И вот однажды он взбунтовался. Сам не может понять: то ли потому, что она, раскрасневшись, с капельками пота на верхней губе, сидела на коленях у некоего Кучеренко, директора гостиницы, и даже не потрудилась при входе мужа натянуть на толстые колени задранную юбку; то ли потому, что его вчерашними чертежами застелили винные лужи на скатерти и полу. Но бунт его был страшен. Он слабо замахнулся портфелем – как воробей чирикнул. Она как завизжит – чем-то ему в голову. Этим чем-то оказался утюг, стоявший почему-то на приемнике. Просто ничего другого, полегче, не подвернулось. Это уж не ее вина. До клинической смерти, правда, не дошло, но хлопот было. Словом, первое, что он сказал соседям, осознав себя, было подавать ли на жену в суд. С тех пор уже многие успели выписаться, многие – снова испытать прочность своей черепной кости, а больной Чикин все спрашивал. Каждый, кто поступал в палату или приходил в сознание, видел над собой его вопрошающее робкое лицо.
Муж-автокрановщик, когда к нему вернулась речь, высказался в том роде, что их без всякого суда надо топить в мешке.
Кто-то из дальнего угла, похожий на китайца (узкие глаза на отекшем лице), слабым, но убежденным голосом объяснял, что есть даже бабы, которых специально подсылают провоцировать авторитетных руководящих работников, чтобы их компрометировать. Он лично, например, порядочный человек, семьянин, в верхах на хорошем счету. А к нему подослали. У него и в мыслях ничего такого не было, а она прокати да прокати. Он с подчиненными работницами строг, но невежливым нельзя же быть. Он и повез. Его подкараулили на шоссе человек десять, вооруженные до зубов. Но он им показал. У него хоть глаз не видит, из них тоже кое-кто так и не встал. А с машиной что сделали, гады, изуродовали от бессильной злости. Это запланированное вредительство, вот это что…
Муж-автокрановщик даже есть перестал с ложечки, с которой его кормили, и поднатужился на локте, не веря глазам и ушам. У него сил хватило метнуть в сторону китайца тарелку с остатками супа, но она упала в постель лейтенанта с теннисным мячом и облила его. Муж сам тоже рванулся, но только упал с койки, рыча и ругаясь, раздирая повязки. Поднялся гвалт, донесли главврачу. Доктор Рыжиков схватил выговор.
«… Но допускать в больничной палате пьяные драки, как в каком-то низкопробном ресторане?!..» Это из выступления на чрезвычайной планерке возмущенной до глубины души Ады Викторовны.
Вдобавок у доктора Петровича была опасная привычка выражать свои тайные мысли молниеносным рисунком. В кармане халата у него вечно торчал блокнот с излюбленной толстой бумагой и прятался жирный черный карандаш-стеклограф, вернее – огрызок стеклографа, за которым охотились все медсестрички, так как тушь тогда была импортной роскошью и девушки красили веки карандашами. Чтоб не соблазнялись и не крали, он стал ломать их на огрызки помалопривлекательней. Доставала ему эту редкость по своим каналам рыжая кошка Лариска – из жалости к таланту. Доктору Рыжикову всегда казалось, что собеседники не понимают его невнятных объяснений, и для полного понимания он пририсовывал.
– … И вы дождетесь, что нас с вами повесят на одном суку, – пригрозил толстым пальцем с почти ликвидированным ногтем патриарх Иван Лукич.
После этого его любимица Ада Викторовна, осмотрев, как всегда, помещение, обнаружила на месте доктора Петровича содрогающий душу рисунок. На длинном и прочном, очень удобном суку высокого стройного дерева бок о бок, рядышком, плечо к плечу, висели погрустневшие Иван Лукич (бородка тупым клинышком набок, апоплексическая лысина, язык прикушен – ошибиться невозможно) и доктор Рыжиков (берет набок, нос картошкой, язык прикушен – ошибиться невозможно).
– То-то я смотрю, вы говорите, а они там хихикают. Он их развлекает, видите ли, – скорбно сказала любимица.
Иван Лукич побагровел, его дыхание утяжелилось.
– Самое печальное, – с ангельской кротостью сложила руки Ада Викторовна, – когда у людей нет ничего святого. Ни чести коллектива, ни нашего героического прошлого.
Это был прямой намек на партизанскую биографию Ивана Лукича, которая являлась гордостью всей больницы и города. Пальцы патриарха с хрустом сжали гнусную бумажку. Но это пока был не взрыв. Это тикал взрывной механизм.