Обойдённые
Шрифт:
– Мой милый! Я буду ждать тебя… ждать буду, – лепетала Анна Михайловна, страстно целуя его в глаза, щеки и губы. – Я буду еще больше любить тебя! – добавила она с истерической дрожью в голосе и, как мокрый вьюн, выскользнула из рук Долинского и пропала в черной темноте ночи.
Глава семнадцатая
Опять ничего не видно
Извозчичья карета, нанятая с вечера, приехала в семь часов утром. Дашу разбудили. Анна Михайловна то бросалась к самовару, то бралась помогать девушке одевать сестру, то входила в комнату Долинского.
– Как тебе не стыдно так тревожиться! – говорил Долинский, взглянув на нее, и покачал головой.
– Ах! Не говори ничего, бога ради, – отвечала Анна Михайловна и, махнув рукой, опять вышла из его комнаты.
Чаю напились молча и стали прощаться. Девушки вынесли извозчику два чемодана и картонку. Даша целовала девушек и особенно свою «маленькую команду». Все плакали. Анна Михайловна стояла молча, бледная, как мраморная статуя.
– Прощай, сестра! – сказала наконец, подойдя к ней, Даша.
– Прощай, – тихо проговорила Анна Михайловна и начала крестить Дашу. – Лечись, выздоравливай, возвращайся скорей, – говорила она, целуя сестру за каждым словом.
Сестры долго целовались, плакали и наконец поцеловали друг у друга руки.
Нестор Игнатьевич подошел и тоже поцеловал ее руку. Он не знал, как ему проститься с нею при окружавших их девушках.
– Дайте, я вас перекрещу, – сказала Анна Михайловна, улыбнувшись сквозь слезы и, положив рукою символическое знаменье на его лице, спокойно взяла его руками за голову и поцеловала. Губы ее были холодны, на ресницах блестели слезы.
Даша вошла первая в карету, за ней села Анна Михайловна, а потом Долинский с дорожной сумкой через плечо.
Девушки стояли у дверец с заплаканными глазами и говорили:
– Прощайте, Дарья Михайловна! Прощайте, Нестор Игнатьич. Ворочайтесь скорее.
Девочки плакали, заложа ручонки под бумажные шейные платочки, и, отирая по временам слезы уголками этих же платочков, ничего не говорили.
Извозчику велели ехать тихо, чтобы не трясло больную. Карета тронулась, девушки еще раз крикнули: «Прощайте!»—а Даша, высунувшись из окна, еще раз перекрестила в воздухе девочек, и экипаж завернул за угол.
На станцию приехали вовремя. Долинский отправился к кассе купить билеты и сдать в багаж, а Анна Михайловна с Дашею уселись в уголке на диван в пассажирской комнате. Они обе молчали и обе страдали. На прекрасном лице Анны Михайловны это страдание отражалось спокойно; хорошенькое личико Даши болезненно подергивалось, и она кусала до крови свои губки.
Подошел Долинский и, укладывая в сумку билеты, сказал:
– Все готово. Остается всего пять минут, – добавил он после коротенькой паузы, взглянув на свои часы.
– Дайте мне свои руки, – тихо сказала Анна Михайловна сестре и Долинскому.
Анна Михайловна пристально посмотрела на путешественников и сказала:
– Будьте, пожалуйста, благоразумны; не обманывайте меня, если случится что дурное: что бы ни случилось, все пишите мне.
– Пожалуйте садиться! – крикнул кондуктор, отворяя двери па платформу.
Долинский взял саквояж в одну руку и подал Даше другую. Они вышли вместе, а Анна Михайловна пошла за ними. У барьера ее не пустили, и она остановилась против вагона, в который вошли Долинский с Дорой. Усевшись, они выглянули в окно. Анна Михайловна стояла прямо перед окном в двух шагах. Их разделял барьер и узенький проход. В глазах Анны Михайловны еще дрожали слезы, но она была покойнее, как часто успокаиваются люди в самую последнюю минуту разлуки.
– Смотри же, Даша, выздоравливай, – говорила она громко сестре.
– А ты не грусти, – отвечала ей Даша.
– Ворочайтесь оба скорее! Ах, Нестор Игнатьич! Я забыла спросить, что делать с письмами, которые будут приходить на ваше имя?
– Отвечай на них сама, – сказала Даша. Анна Михайловна засмеялась.
– Да, право! Что там этакими пустяками нарушать наше спокойствие.
Раздался третий свисток, вагоны дернулись, покатились и исчезли в густом облаке серого пара.
Анна Михайловна вернулась домой довольно спокойной – даже она сама не могла надивиться своему спокойствию. Она хлопотала в магазине, распоряжалась работами, обедала вместе с m-lle Alexandrine, и только к вечеру, когда начало темнеть, ей стало скучнее. Она вошла в комнату Даши – пусто, вошла к Долинскому – тоже пусто. Присела на его кресле, и невыносимая тоска, словно как нежнейший друг, так и обняла ее из-за мягкой спинки. В глазах у Анны Михайловны затуманилось и зарябило.
«Какое детство!»—подумала она и поспешно отерла слезы.
Так просидела она здесь больше двух часов, молча, спокойно, не сводя глаз с окна, и ей все становилось скучнее и скучнее. Одиночество сухим чучелом вырастало в холодном полумраке белесоватой полярной ночи, в которую смотришь не то как в день, не то как в ночь, а будто вот глядишь по какой-то обязанности в седую грудь сонной совы. Анна Михайловна пошла в кухню, позвала кухарку и девочек. С ними она отставила шкаф от дверей, соединявших ее комнату с комнатой Долинского, отставила комод от дверей, соединявших ее спальню со спальней Даши, отворила все эти двери и долго-долго ходила вдоль открывшейся анфилады.
Была уже совсем поздняя ночь. Луна светила во все окна, и Анне Михайловне не хотелось остаться ни в одной из трех комнат. Тут она лелеяла красавицу Дору и завивала ее локоны; тут он, со слезами в голосе, рассказывал ей о своей тоске, о сухом одиночестве; а тут… Сколько над собою выказано силы, сколько уважения к ней? Сколько времени чистый поток этой любви не мутился страстью, и… и зачем это он не мутился? Зачем он не замутился… И какой он… странный человек, право!..
Наконец далеко за полночь Анна Михайловна устала; ноги болели и голова тоже. Она поправила лампаду перед образом в комнате Даши и посмотрела на ее постельку, задернутую чистым, белым пологом, потом вошла к себе, бросила блузу, подобрала в ночной чепец свою черную косу и остановилась у своей постели. Очень скучно ей здесь показалось.
– Тоска! – произнесла про себя Анна Михайловна и прошла в комнату Долинского.
Здесь было так же пусто и невесело. Анна Михайловна взяла подушку, бросила ее на диван и на свету тревожно заснула.