Образы детства
Шрифт:
Риси был слишком велик. Однажды вечером она пригрозила сама себе, что если не бросит эту игру, то назавтра сломает ногу —и похолодела от ужаса: кости ка-ак хрустнут! Против мыслей способны помочь только другие мысли. Раз существовал соблазн самоуничтожения, значит, существовало и блаженство самосотворения. Была на свете волшебная цепочка, магические звенья которой собственноручно соединил господь бог, чтобы в один прекрасный день выловить из Великого Пруда ребенка, похоже действительно ему приглянувшегося и получившего затем имя Нелли. Ради особы, для него безразличной, он бы вряд ли потрудился соединить две, по сути, бесконечные вереницы счастливейших случайностей, причем так ловко, что в результате произошло чудо.
Господь бог не побоялся предпослать большому чуду целый ряд чудес поменьше. Ведь это же чудо, говорил сам Бруно Йордан, что он уцелел в мясорубке под Верденом; что совершенно чужие люди, посланцы провидения
Задача была такая: свести этого уцелевшего солдата, который поступает торговым служащим в контору оптовой фирмы, обзаводится тросточкой с набалдашником слоновой кости и соломенной шляпой-канотье, в просторечии именуемой «блин», и этаким франтом появляется в городских ресторанах («бойкий» — вот слово, вполне к нему подходящее, и он часто им пользовался, говоря о себе), одержимый стремлением все ж таки догнать ушедшую юность, точно это скорый поезд, который еще можно настигнуть на хорошей гоночной машине,—свести этого человека с некой Шарлоттой Менцель, незамужней, двадцати пяти лет от роду, старшей бухгалтершей, известной своим прилежанием и железными принципами. Нелли —она может рассказывать себе эту историю, начиная с ее счастливого конца, — хихикает в своей постели: даже ей не удалось бы закрутить все это хитрее, чем оно есть.
Бруно Йордан вступает в гребной клуб. Там волею судьбы у него завязывается дружба с неким Густелем Шторцем, служащим кадастрового ведомства, большим весельчаком; этот последний, конечно же, хотя всего-навсего шапочно (шапочно! вот что важно!), знаком с Киской Хеезе— весьма пройдошливой особой, кстати, католичкой, а потому лгуньей, — младшей бухгалтершей у Альфреда Мулака, правда, в этом качестве ей ходить уже недолго, ибо она расставляет сети младшему шефу, который, к слову сказать, и без нее уже свернул на кривую дорожку. Но, как бы там ни было, свое двадцатипятилетие она пока в состоянии отпраздновать на широкую ногу, благослови ее господь, эту Киску Хеезе, при том что она лгунья, интриганка, и за словом в карман не лезет, и мужикам проходу не дает, и так далее. Остается только найти кавалеров, как минимум двух; одним будет ее шапочный знакомец Густель Шторц, с которого она берет обещание привести с собой друга, все равно кого — так гласит формула,— лишь бы умел танцевать. Бруно Йордана. Заметьте, виновница торжества не знает его ни в лицо, ни даже по имени, (Вполне подошел бы и Пауле Мадраш, служащий сберегательной кассы, но — странным образом — именно в этот вечер он «недомогает».) Бруно Йордана Киска Хеезе определяет в кавалеры своей зазнайке-сослуживице Шарлотте, которую она позвала по необходимости, приличия ради, хотя отнюдь не горела желанием ее видеть.
Как будто бы можно сказать: в общих чертах дело сделано, господь бог заслужил передышку.
Бруно Йордан явился разодетый как джентльмен, в полном параде. Он вручил виновнице торжества розы, он вставал, когда поднималась его дама, он придвигал стул, когда она желала сесть, он угощал ее салатами. Он танцевал с нею и после каждого танца не забывал отвесить поклон. Все это, наверное, было как бальзам для ее души, гордой, но не неуязвимой, которая дала себе клятву: он может быть каким угодно, только не обыкновенным. Даже в подпитии — а к полуночи он изрядно захмелел —-он выглядел вполне презентабельно, хотя самодельная смородиновка буквально сбила его с ног, едва он вышел на свежий воздух. Однако же он настаивал на том, что проводит свою даму.
Удивительное дело : она соглашается. Но для господа бога, который знает, чего хочет, нет под солнцем невозможного. Да и под луной тоже. А луна освещает каменную балюстраду перед домом № 95 по Кюстри-нерштрассе, ты осмотрела ее мимоездом, ведь все тут стоит, как стояло: балюстрада, за ней чахлый палисадник с самшитом и рододендроном, а дальше дом. Подворотня, ведущая во двор, к мулаковской сыроварне. На эту вот балюстраду Шарлотта Менцель теплой июньской ночью 1925 года усаживает своего, мягко говоря, захмелевшего кавалера, а сама сломя голову несется к входной двери, поспешно ее отворяет и снова захлопывает за собой, мчится вверх по лестнице (второй этаж), отпирает,
Да и он, Бруно Иордан, никогда не сможет ей этого рассказать. Ибо тут—Нелли верит, о да, горячо верит в это—начинается второй по счету провал в памяти ее отца. Он охватывает промежуток длительностью пять часов тридцать минут, так как летом ровно в шесть тридцать заступают на службу парковые сторожа: убирают мусор, чистят дорожки, опорожняют урны, поднимают запрещающие таблички и так далее. Сторож, который тем утром в пяти метрах от берега лебяжьего пруда обнаружил утопленника, звался Чудик: этот Чудик Сизый Нос, Чудик Пропойца, услыхав свое прозвище, кидается с лопатой на людей — во всяком случае, таким узнает его Нелли, которой вообще-то еще без малого четыре года бултыхаться в Великом Пруду. А Чудик, сочтя своим долгом хотя бы для порядка встряхнуть явного утопленника за плечо, с некоторым испугом видит, как молодой утопленник встает на ноги, идет к берегу, умывается и приглаживает волосы; затем «воскресший» аккуратно водружает на голову «блин», который обалдевший Чудик сам же ему и протягивает, получив в награду начатую пачку «Юноны» — ведь звонкой монеты под руками нет. Я-то думал, ты того, помер, якобы бубнил со страху бедолага Чудик, невольный пособник божьего промысла.
Ну, а вот теперь грядет самое важное. В семь тридцать, когда Шарлотта Менцель приходит в контору, у нее на столе звонит телефон. Это ее давешний кавалер ясным, бойким, выспавшимся голосом желает ей доброго утра. Как полагается. Благодарит за чудесный вечер, который она ему подарила. А потом задает вопрос, видимо, и решивший все дело (судя по тому, каким тоном Шарлотта десятки лет его повторяла): Как вы думаете, фройляйн Менцель, где я сегодня ночевал?
Было в нем что-то неотразимое, с этим соглашалась и его будущая теща Августа Менцель, «усишкина» бабуля, проведшая в обществе жениха с невестой и собаки Усишки {своего рода подарок на помолвку от сыровара Альфреда Мулака, которому кто-то из деловых партнеров привез с Балкан это совершенно бесполезное для него животное) две недели на Балтике, в Свинемюнде [16] , где зять — он был больше чем на голову выше полной маленькой Августы — сфотографировался с нею на фоне плетеных пляжных кресел, держа в левой руке неразлучный «блин», а правой открыто обнимая ее за плечи.
16
Ныне г. Свиноуйсьце (ПНР).
Эта фотография раздражала Нелли всякий раз, как она ее разглядывала. Такое же раздражение вызывали у нее концовки сказок, когда к удовлетворению, что все завершилось благополучно, что после множества треволнений и головоломных испытаний герои упали друг другу в объятия, почти против воли примешивалась чуточная крупица разочарования, и происходило это самое позднее на заключительной строчке: «И они живы до сих пор, если только не умерли», — которая, честно говоря, была и суховата, и бесцветна, и невыразительна. Наверно, можно было бы обойтись и без нее. Точно так же, наверно, можно было бы обойтись и без этого жеста, без руки Бруно Иордана на цветастом летнем платье тещи, или хотя бы без пресловутого «блина». Нелли толком не знала, что ей мешает, да и не хотела знать. Кто она такая, чтобы придираться к сказочным концовкам? Кстати, быть может, все дело в пляжных креслах. Они словно бы составили за спиною фотографируемых хор, шепчущий: «И они живы до сих пор...»
Нет. Причина была в том, что вместе со свинемюндской фотографией перед мысленным взором Нелли каждый раз возникала еще одна: художественный портрет ее матери, выполненный в 1923 году в ателье Рихарда Книспеля, Рихтштрассе, 81, и долгие годы — случайно ли, нет ли—висевший под стеклом в большой комнате «усишкиной» бабули. Нелли выучила его на память, ради этих вот времен, когда он уже не существует. Мягкий коричневый тон портрета целиком на совести фотографа-художника Книспеля, на сей счет у Нелли сомнений нет. И все же он производит на нее впечатление. Главное, однако, в другом: неужто мама знавала в жизни обстоятельства, заставившие ее надеть это коричневое платье с белой вставкой на груди и кружевным воротничком, а главное, эту громадную, как тележное колесо, шляпу (которая была ей к лицу, да как! но с каких пор матери обращают внимание на то, что им к лицу?) и пересечь в таком виде Рнхтштрассе, чтобы заказать в фотоателье Книспеля художественный портрет. В шляпе.