Образы детства
Шрифт:
Ленка, которой не очень-то интересна семейная жизнь деда и бабки, все ж таки навострила бы уши при слове «шатун», но ей это слово не назвали. Нельзя и незачем говорить все — вот что надо уяснить. Куда бы еще ни проникло слово, нет нужды ставить перед собой задачу сказать все, что можно выразить словами,—пусть в зоне неизреченного уцелеют стыд, и робость, и почтение.
Доказано вроде бы, что дети не желают знать все о жизни своих родителей. Нелли, сверх меры любопытная и вынужденная в детстве утаивать это свое ценное качество — даже от себя самой, рискуя утратить его,— нимало не жаждала разоблачений, которые могли бы уронить родителей в ее глазах. Она страдала, когда причудливые настроения, которые все чаще обуревали мать и все чаще обращались против отца, выходили за рамки того узкого семейного круга, где их терпели и обходили молчанием.
Сама сочинила, прямо не верится.
Шарлотта Йордан способна целыми днями не разговаривать с мужем, если и скажет, то разве что самое-самое необходимое. По делу, ледяным тоном, которого Нелли боится пуще всего на свете. Сколько раз утренние часы перед школой проходили в молчании, адресованном друг другу, но не детям, отчего за столом велись какие-то ненатуральные разговоры, сколько раз все-таки вспыхивал скандал, для которого достаточно было самого пустячного повода—потерянной перчатки, нечищеных башмаков, детской неряшливости, сколько раз Нелли наконец-то захлопывала за собою дверь, и столько же раз она давала себе клятву, что ее дети ничего такого не увидят. (Не раз ты проглатывала резкое слово, с раннего утра вертевшееся на языке из-за немыслимой, неистребимой детской безалаберности,— слово, да. Но не раздражение, которое передается им. И против которого они, кстати говоря, могут и взбунтоваться, не в пример Нелли; Нелли приходится либо молчать, либо дерзить.)
Почему, собственно, родители любят своих детей? — спрашивает Ленка. Как назло, сейчас, как назло, здесь. Вы по-прежнему стоите на краю Провала; прошло минуты четыре, пять, не больше. Ты вдруг осознаешь, что X. не сказал еще ни слова. И говоришь: спроси у отца. X. ерошит ей волосы, встряхивает за плечи. От эгоизма, зайчонок.— Ясно, а еще почему? Когда Нелли столкнулась с такими вопросами? Более чем поздно. Родительская любовь была неприкосновенна, как и любовь супружеская.
Лутц пожелал дать племяннице исторический очерк развития родительской любви. Любовь, говорит он Ленке, имеет вполне определенный смысл на вполне определенном этапе развития вида. Мы к ней привыкли и считаем ее «естественной». Не думай, однако, что родительская любовь получила бы развитие, если б человечество несло из-за нее большие потери.
А почему слоны хоронят своих собратьев только в родных местах? — спрашивает Ленка. Она сама видела по телевизору: стадо тащит мертвого слона нередко за много километров к месту погребения клана и там хоронит по определенному ритуалу. Кому это нужно? И что это — животный инстинкт? Или? Что думают слоны? Во что они верят?
Лутц убежден, что происхождение "этого животного инстинкта рано или поздно будет выяснено. И незачем Ленке пускаться в сверхъестественные толкования.
С каких же пор родительская любовь так тесно переплелась со страхом? Лишь с тех пор, как всякому новому поколению приходится отрекаться от того, во что верили родители?
Твой брат Лутц — удивительное дело, но и ему, и его сверстникам не пришлось ни единого дня быть солдатами в полном смысле слова, и это в центре Европы, всередине нашего столетия,—твой брат Лутц одиннадцати-двенадцатилетним юнгфольковцем пристреливался по картонным головам Черчилля, лорда-вруна, и Сталина, большевистского вождя. Об этом, однако, уместно рассказать в другой главе, ведь пока мы еще не готовимся к настоящей войне, а ведем битву за выпуск продукции, воюем за рождаемость и даем бой пороку — битвы, войны и бои, которые входят в привычку, так же как и периодические учения по затемнению, А наш-то подвал выдержит бомбежку? — Не смеши. Расходы!
В День германского вермахта Бруно Йордан со своими детьми угощается в казарме имени генерала фон Штранца вкуснейшим гороховым супом из походной кухни, но по картонным мишеням в тире попадает не так метко, как двадцать лет назад, когда он, единственный в роте, получил три дня
После первоначального уныния и одиночества в новом районе Нелли открыла «на бочках!> школу и учит соседскую мелюзгу основам счета и чтению, распевает с ними английскую песенку «Бэ-бэ блек шип», а из закона божьего рассказывает про рождество Христово и распятие. «Бочки» на самом деле не бочки, а излишки канализационных труб, которые забыли вывезти, и они так и валяются на заросшем бурьяном пустыре между песчаной горой и йордановским домом. Одна из самых популярных игр в «бочечной» школе — в нее играют на переменках—«Мостик, мостик золотой». Навсегда испорченная, изгаженная Силачом Руди с Феннерштрассе. Силач Руди с девчонками никогда не играл, а в «бочечную» школу явился потому, что Нелли, эта дура набитая, вконец ему обрыдла,— он так прямо и сказал. И влез на переменке в игру. «Сломали мост, сломали мост — его чинить мы будем». Вместо «сломали» Руди пропел «зас...ли», прогорланил текст, от которого Нелли, хоть она толком его не поняла, не мешало бы. пожалуй, оградить своих маленьких учениц. Что она и сделает.
Засим следует огненно-красная сцена — красная, невзирая на то, что в глазах у Нелли темно, — страшное, хриплое рычание, причем издавал его не только Руди, нет, но и она тоже, режущая боль в переносицу и яростный восторг — наконец-то можно лупить кулаком по мягкой плоти. Потом она, бледная как мел, сидит на нижней ступеньке своего красивого нового дома, а из носа у нее хлещет кровь. Мама, в тревоге, быстро принимает меры: ребенка плашмя на диван, холод на затылок, в ноздри — пропитанные уксусом тампоны; «усишкина» бабуля кладет Нелли на лоб сморщенную шершавую руку: Ничего, все обойдется.
Никто не понимает, отчего она безутешна. Им ведь неизвестно, что открылось Нелли, прежде чем у нее потемнело в глазах: Силач Руди ненавидел ее и пришел нарочно, с твердым намерением унизить ее и погубить. А сама она, начиная с некоего резко очерченного мига, оказалась во власти того же стремления: одержать верх над противником! Одолеть! Отколошматить его! Но тут он ее отпустил: добился своего. Сделал ее такой, как он сам.
Школа «на бочках» не могла более стать тем, чем была. Никто в целом свете не мог вернуть Нелли прежнее гордое сознание, что она не чета всяким там Руди. Хотя ею отныне восхищались и непременно звали поиграть в мяч. Она-то и набирала теперь команду, а если играть ей было неохота, значит, неохота, и тогда, бог весть почему, она вихрем гоняла на своем допотопном велосипеде, который вечером после драки с Силачом Руди против обыкновения упорно и беззастенчиво выпрашивала у матери, и в конце концов та со вздохом пошла и за двадцать рейхсмарок купила у одной клиентки этот драндулет.
Ежедневные тренировки сделали свое дело: Нелли в совершенстве овладела машиной. Теперь она могла поехать куда угодно, остановиться всюду, где только увидит ребячью потасовку, и помочь слабому; могла приходить и уходить, никому не отчитываясь, а после, вечером, снова спокойно сидеть с остальными на валунах у подножия песчаной горы или в комнате «усишкиной» бабули, меж тем как солнце далеко за Провалом будет клониться к закату, а «усишкина» бабуля затянет дребезжащим голосом: «Солнце вечера златое, как прекрасно ты, не могу без упоенья зреть твои лучи».
Мы уже говорили, что «усишкина» бабуля пела? Ведь они с «усишкиным» дедом жили теперь не на Адольф-Гитлерштрассе, а в верхнем этаже йордановского дома. Две комнаты, кухня, уборная, печное отопление, в месяц за все про все тридцать две рейхсмарки, каковые она пунктуально по первым числам вручала зятю, под расписку в особой тетрадке.
После долгого перерыва она приснилась тебе сегодня ночью. Странным образом она была почти слепая — она, а не Неллина мама, у которой под конец нашли глаукому, правда, тогда она уже страдала смертельным недугом и все прочие болезни не имели значения. Слепая—«усишкина» бабуля, которая до последнего дня шила своей дочери Лисбет тончайшие вещицы. Быть может, эта приснившаяся слепота отражает не что иное, как упрек себе: ведь, пока она была жива, ты не выкроила времени показать ей Рут, первую ее правнучку, которой она связала мягкую шерстяную кофточку с капюшоном, и эта кофточка пережила ее на долгие годы, переходя в семье от одного младенца к другому...