Образы детства
Шрифт:
Из распахнутого окна в доме по ту сторону маленького сочно-зеленого Провала, на дне которого течет речушка Кладов, доносилась музыка. Кто-то включил радио на полную громкость, играла флейта, потом бравурным, взлетающим вверх пассажем вступило фортепиано. Нежданно-негаданно мелодия взяла тебя за душу — если можно еще так выразиться, когда на глаза набегают слезы. Казалось невмоготу, что ты не познакомишься с женщиной —почему-то тебе представлялась молодая женщина, —которая слушает музыку в своей комнате, да что там не познакомишься, даже не увидишь ее. И хотелось тебе одного: посидеть в холодке на зеленом бережку Кладова, и поныне сплошь заросшем папоротником и плющом, слушать музыку и наконец-то забыть о себе. Ведь только когда забываешь о себе, ненадолго
(«Упразднить стражу у врат сознания». Это Шиллер, лучше кого бы то ни было знавший, о чем он говорит. Большая, многослойная проблема самоцензуры. Писать надо совсем по-другому. Высыханье, иссякание — в изоляции от так называемых истоков. Когда пуще всего надо бояться этой тяги, этого принуждения к известности. Словно недугом самонадзора и самослежки страдают только профессиональные писатели, словно не встречается он среди современников буквально на каждом шагу, причем они его толком не замечают, а многие так и вовсе отрицают, объясняя распространенную апатию, отмахнуться от которой весьма трудно, иными причинами.)
Дневник, который Нелли вела в те годы, к счастью ли, к несчастью ли, сгорел под конец войны в трактирной печке-буржуйке, в деревне Грюнхайде под Науэном, где семейство Йордан — без отца, он был в советском плену - нашло приют после первых трех недель «драпа». Ну, с этим пора кончать! — объявила Шарлотта Йордан — она, конечно же, украдкой читала дочкин дневник, — прежде чем семейство вновь двинулось в путь, ибо Красная Армия начала наступление на Берлин. Она приподняла кочергой чугунные кольца печной конфорки и проследила за гибелью опасной тетрадки в огне: Если русские найдут ее у нас, пиши пропало, а все из-за твоей дурости да прямоты! Впоследствии русские ни разу не заподозрили семейство Йордан в укрывательстве каких-либо бумаг и ничего у них не искали, однако же ты так и не решилась по-настоящему пожалеть об уничтожении этого невосполнимого, но, безусловно, разоблачительного документа.
Мы уже упоминали, что у Юлии были голубые глаза? Светло-голубые, говорили одни, васильковые, твердили другие. В тот январский день у нее в квартире эти глаза, по обыкновению пристально, воззрились на Нелли, когда их обладательница подошла наконец к сути разговора с ученицей; она намеревалась ее усовестить. Тон не стал укоризненным, был по-прежнему ободряющим и полным понимания — в точности таким, который—Юлия это, конечно, знала, и Нелли знала, что она знает,—доходил прямехонько до Неллина «нутра».
Нелли и ее подружка Хелла: в прошлом полугодии, о котором говорила Юлия, поводов для нареканий оказалось больше чем достаточно. Не на ее уроках, правда, но это уж было бы совсем из ряда вон. Обе рассмеялись. Но фройляйн Мерц, к примеру, всерьез жаловалась на ее откровенно слабый интерес к математике. Красноречивый взгляд Нелли: ах вот как, Мерц? Все в школе прекрасно понимали, что она была единственной серьезной соперницей Юлии, этакая трезвая, холодная естественница, с мужской стрижкой, в очках, неподкупная. Нелли ее боялась. Взгляд был принят к сведению и получил сдержанный ответ. Ну а штудиенрат Гассман— он был потрясен до глубины души, увидев, что Нелли осмеливается жевать на его уроке. Ах, штудиенрат Гассман! Да ведь у него за спиной в классе всегда черт-те что творится. Юлия знала об этом и переменила тему. Ладно, вернемся к главному; Юлия хотела, чтобы Нелли поразмыслила о своих взаимоотношениях с подружкой, с Хеллой, и сделала соответствующие выводы.
Как всегда, Юлия нащупала самое больное место. Пятнадцатилетнюю Нелли в первую очередь тревожил не исход войны—Германия войну проигрывала, и над этим человек был не властен,—а потеря подружки. Хелла была склонна к неверности. Как раз сейчас она носилась с девчонкой по имени Иза, которая, по словам Юлии, «умом не блистала, зато иными достоинствами обладаля в избытке», а у Нелли Хелла под угрозой окончательного разрыва вынуждала признания, весьма для Нелли неприятные. В самом деле, Юлия могла
Но об этом Юлии ни слова. Надо, как всегда, проявить благоразумие, подкрасив его, впрочем, —хоть и без задней мысли — легкой отчужденностью. Этой уловки оказалось достаточно, чтобы вытянуть из Юлии фразу, которой Нелли так долго и тщетно ждала: Ведь мы-то с тобой отлично понимаем друг друга, верно?
Фраза эта опоздала, сомнений нет; чуда, по сути, не произошло. Нелли никогда бы себе не призналась, но в ней шевельнулось подозрение: может, Юлия все делает с расчетом?
(Странно, говорят, перед смертью—Юлия умерла от тифа в сибирском эшелоне —она сказала: Такова воля божия. И это вызывает удивление, потому что за все время знакомства Нелли не обнаружила в ней ни намека на религиозность. Кстати, в эшелоне она, по рассказам, держалась образцово, иными словами, забыв о себе, помогала другим,— в этих сведениях содержится по крайней мере частичный ответ на вопрос, которым Нелли ие раз задавалась после войны: присутствовал ли в поступках Юлии так называемый «честный идеализм»; поспешила ли бы она. как почти все, с кем тогда сталкивалась Нелли, переменить свои взгляды или осталась бы «верна себе», что бы эта верность себе ни означала?)
Потом опять улица, опять пронизывающий ветер. Темно, хоть глаз выколи. Визит к Юлии не вполне оправдал надежды, которые возлагала на него Нелли, ну да ей это не в новинку. Так одна часть Неллина существа говорила другой части, ведь у нее вошло в привычку наблюдать за собою со стороны, а значит, все время давать себе оценку. Зачастую это мешало ей высказаться напрямик, без обиняков, и не позволяло, когда надо, действовать решительно. Однажды она встретила на Людендорфштрассе девчонку из своего юнгфольковского звена, которая почти не ходила на собрания и потому заработала от нее, Нелли, письменный выговор. И вот теперь, на улице, при всем честном народе, мать этой девчонки резко ее отчитала: дескать, мало каши ела, чтоб моей дочерью командовать. А Нелли, вместо того чтобы заявить свои права, поспешно согласилась с этой мамашей, ибо та часть ее существа, которая сверху наблюдала за происходящим, сказала, что ей должно быть стыдно.
Пройдемся немножко. А машина тут постоит, В этакую жарищу, говорит Ленка. Здесь можно где-нибудь искупаться?
Можно, только не здесь, не на Гинденбургплац, что совсем рядом, буквально за углом, и, как ты, верно, уже говорила, изменилась к лучшему—вон сколько травы, и деревья вокруг совсем большие, и на лавочках под их сенью субботними вечерами сидят картежники. Так и хочется стать частью этой картины. Водочные бутылки под лавочками. Дети на коленях и у ног отцов. Широкобедрые, пышногрудые молодые женщины вчетвером на лавке, с младенцами на руках.
У юго-восточного края площади, примыкающего к бывшей Бёмштрассе, в свое время по средам и субботам собирался «на построение» Неллип отряд. Нелли тоже выстраивала свое «звено», по росту, в одну шеренгу, приказывала рассчитаться по порядку номеров и с беспокойством ждала результата, ведь явка подчиненных—мерило организационных способностей командира; потом она командовала «направо!» и «в колонну по трое становись!», чтобы отдать рапорт подошедшему только теперь командиру отделения или отряда. После этого все маршировали на учебные занятия. Нелли, как и другие девочки-командиры, не в колонне, а слева, рядом со звеном. Левой, левой, два, три, четыре. Запевай. «Испытаем нынче наш /Разудалый новый марш, /В Вестервальд наш путь лежит, /Ветер в спину нам свистит».