Обреченные
Шрифт:
Я не сноб. Меня нельзя называть снобом, поскольку я давным-давно простила бабушку за то, что она жила в глухомани на ферме. Простила за то, что она покупала домашний сыр, и за то, что не разбиралась, чем отличается шербет от мороженого. Надо отдать должное бабушке Минни: она познакомила меня с Элинор Глин и Дафной Дюморье. А я со своей стороны терпела ее манию самой разводить томаты, хотя нам в любой момент могли доставить помидоры несравненно лучшего качества. Вот как сильно я ее любила. Возможно, это покажется несправедливостью, но я до сих пор не простила ее за то, что она умерла.
Ногтями, длинными, как палочки для еды (их приладила для похорон моя мама), бабушка
– Твоя мамуля наняла одного мужика отыскать твой дух, так что держи ушки на макушке. Даже больше скажу: он вроде частного детектива, который разыскивает мертвых, и сейчас он в этом самом отеле!
Я сижу в гостинице, в своей старой спальне среди штайфовских обезьянок и гундовских зебр, и вижу только прикуренную сигарету. Законную форму самоубийства. В ответ на комментарий Леонарда-КлАДезя: да, я веду себя мелочно. Разрешите откровенно: я не совсем лишена сопереживания, но, на мой взгляд, бабушка меня бросила. Она покинула меня, потому что сигареты ей были важнее. Я любила ее, но еще сильнее она любила смолу и никотин. И вот сегодня, обнаружив ее у себя в спальне, я решаю не повторять ошибку и в этот раз ее уже не любить.
Мама не простила ее за то, что она не была Пегги Гуггенхайм [9] , я – за курение, готовку, садоводство и смерть.
– Ну, пампушечка, – спрашивает бабушка Минни, – где обреталась?
То тут, отвечаю, то там. Как я умерла, даже не говорю. И ни слова о том, что меня сослали в ад. Пальцы продолжают набивать текст, они выкрикивают все, о чем я не смею сказать вслух.
– А я была там. В раю, – говорит бабушка Минни и тычет сигаретой в потолок. – Мы оба вознеслись – я и твой Папчик Бен. Да только незадача: на небесах тоже приняли тутошний запрет на курение. – И с тех пор, рассказывает она, все как у офисных работников, которые кучкуются на улице в любую погоду, чтобы подымить раковыми палочками: моя мертвая бабушка ради своей гадкой привычки спускается в виде духа на Землю.
9
Пегги Гуггенхайм – известная американская галеристка и светская дама.
По большей части я слушаю и высматриваю в ее чертах свои. Ребенок и старая карга: в некотором роде «было и стало». Ее крючковатый попугайский клюв и мой носик-пуговка, правда, облученный ультрафиолетом ста тысяч летних дней на ферме. Ее каскад всевозможного вида подбородков и мой нежный девичий подбородочек – всего-то тройной. Перевожу разговор на погоду. Она лежит на гостиничной кровати, курит, я сижу рядом на краешке и спрашиваю, не притаился ли тут же в «Райнлендере» и Папчик Бен.
– Ягодка моя, – отвечает она, – брось ты копаться в калькуляторе, пообщайся со мной. – Бабушка Минни ворочает по подушке призрачной головой из стороны в сторону, выпускает в потолок струю дыма и говорит: – Нету здесь твоего Папчика – не захотел пропустить момент, когда в рай прибудет Пэрис Хилтон, он желает ее поприветствовать.
Дай мне сил, доктор Майя, не воспользоваться эмотиконом.
Пэрис Хилтон – в рай?
Не могу себе такого даже Ctrl+Alt+Вообразить.
Я сижу, смотрю в бабушкино лицо, и тут до меня доходит, что я не вижу ее мыслей. Мысли… мышление… доказательство нашего существования, которое приводит Рене Декарт, – они такие же невидимые, как призраки. И как наши души. Похоже, если наука намерена отвергнуть идею души за неимением физического
Бабушка замечает движение моего локтя и поворот руки, говорит:
– Лапонька, ты скучала по бабушке? – и выпускает в потолок еще один фонтанчик дыма.
– Да, – вру я, – скучала, – сама же набираю в смартфоне обратное.
Тут я не могу не отметить про себя, что это – главный конфликт моей жизни: я люблю, я обожаю свое семейство, но только когда мы порознь. Стоит мне порадоваться встрече с давно умершей бабушкой Минни, как тут же страшно хочется, чтобы мою драгоценную полуслепую старушку курильщицу подвергли эвтаназии.
Грустная правда состоит в том, что медицинская эвтаназия – в лучшем случае разовое решение.
И тут я слышу звук.
Он идет из холла пентхауса. Смех.
– Это твой волосатый сыщик-медиум? – спрашиваю я.
Бабушка Минни показывает сигаретой туда, откуда доносится шум – мужской смех, – и говорит:
– Вот потому тебе и не стоит быть здесь, воробышек. – Она сбивает призрачный пепел с призрачной сигареты и подносит ее обратно к губам. – Я тут секретно расследую одно дельце, – произносит она и опять выпускает дым. – Думаешь, мне охота валяться посреди твоих дурацких погремушек? Мэдди, миленькая, ты наткнулась на пост наблюдения.
21 декабря, 8:12 по восточному времени
Место встречи раскрыто!
Отправила Мэдисон Спенсер (Madisonspencer@aftrlife.hell)
Милый твиттерянин!
Где-то внутри гостиничного номера тяжело лязгает дверной засов. Стук ему не предшествует. Вежливое «горничная!» или «обслуживание номеров!» тоже. Это дверь из общего коридора в гостиную. Щелкает замок. Петли негромко вздыхают, из холла доносятся приглушенные шаги по мраморной плитке.
Печально, однако мертвые по-прежнему способны испытывать мучительную неловкость. Засмертным, как и вам, покуда не разложившимся, бывает страшно стыдно признаваться кое в чем.
К примеру, вот в таком: самые сладкие часы детства я провела, прижавшись ухом к двери родительской спальни. В тех нередких случаях, когда в Афинах, Абу-Даби или Акроне от меня бежал сон, я с наслаждением подслушивала чувственное пыхтение родителей. Их коитальные стоны действовали на меня как лучшая на свете колыбельная. Для моего детского уха это мычание и сопение служило доказательством семейного благополучия. Спазматические животные возгласы подтверждали: мой домашний очаг не развалится, как у всех остальных богатых детей – моих друзей по играм. Впрочем, не то чтобы друзья по играм у меня были.
Постукивания. Легкие удары. У медиумов привидения постоянно во что-нибудь колотят. Для духов, застрявших в физическом мире, это лишь общие правила вежливости. Говоря проще, никому не охота войти в комнату и увидеть, как досмертный какает или занят энергичным перепихоном.
То есть, прежде чем войти, призраки всегда стучат. Я тоже. Я – в особенности. По пентхаусу отеля «Райнлендер» я следую за отцовским смехом, за цоканьем копыт чистопородного жеребца (щелк-щелк его туфель ни с чем не спутаешь) и за взрывоопасным тик-так высоких каблуков пары «маноло бланик». Звуки выводят меня к закрытой двери нью-йоркской спальни моих родителей. Я уже собираюсь пройти сквозь крашеное дерево, как изнутри доносится: