Общая теория чистого снеха. Параметры
Шрифт:
Ну философ Хома видит - делать нечего. Сел потихоньку в сторонку, присмирел, покурил уже много совсем, как перед смертью. Так и так, думает, пропадать - и мне и косым.
Поначалу-то вроде поправило, и все эти хари мерзкие, что его окружали, даже улыбаться вроде уже стали не так кровожадно. Но тут прилетел ВИЙ.
Великий Икспериментатор и Йог.
Весь худой - одни веки, а удолбанный ужас как! Полностью в астрале и пошевельнуться ему даже в лом. У Хомы аж трубу затрясло на губе.
А жена его и говорит: «Вот, пожалуйста - "иксперимент"! Говорит, что не любит меня!»
А тот ВИЙ тогда как загудит: «Это что тут, бля, за экскремент! Подымите мне веки! Хочу взглянуть в глаза этой падлы и сволочи!»
То есть значит это он подвязается научить философа Хому Родину любить.
Ну тут ребята
– О! Да это ж философ Хома! Ёлын хуй!
Он же, говорит, нормальный чувак, философ и все дела. Мы с ним вместе гомункулус выдумаем. Но потом. А пока ты уж друг не еби мозги себе и окружающим, если взялся за гуж. Хуй поймёшь вас философов: жена-красавица, за его в гроб дурака готова лечь, а они всё единство с борьбой противоположностей перетрахивают. Короче, заберите у него все лишние косые, что он себе прихамырил, нам там на три недели хватит нахапаться, а ему выдайте жену и пиздец.
И как грянуло это «Пиздец!», так Хома и отключился полностью с перехапки. И конец фильма. Потому что весь следующий день его жена от перехапки откачивала, а на третью ночь они уже на чьей-то хате прописывались и закатали там сгоряча такой шведский синдром, что цензура этого уже ни хуя не пропустила и не стала детям до шестнадцати показывать.
Распутин
Едем далее, если не научился шутить...
"Роу-роу Рос-Путин...", залихватски беренькала в сквозную ушам немецко-германская музыка почитателей одного малоизвестного татаро-монгольского захватчика. Серёга плясал с банкой "кофе сгущённого" в обнимку среди комнаты, оттаптывая во всю душу дырявые, возможно, от хореографических как раз его склонностей, приспущенных до щиколоток носках.
Наш чувак возлежал среди жён, словно персидский шах в сокращённом до минимума гареме, и дул в трубу разноцветные мыльные пузыри, которые, как казалось ему, превращались в уникальные своими пространствами и заодно временами вселенные-миры, которые улетали хер знает куда к потолку и жили там совершенно уже непонятной ему своей автономной жизнью. Телевизор молчал.
Деффки, очень красивые - кровь с наваренным молоком - обои две простирались в неге кола него и замечали вокруг вообще мало что...
Чувак спымал себя на том, что ему нестерпимо хочется фсунуть как только возможно скорей, одной из, и можно даже любой из тех жён. Спасли его от такой опрометчивости сразу титры наступившего вдруг кинофильма от известного итальянского режиссёра: "Private Home Video... presents... Rasputin..."
Синдерей
А тут как на грех у Тимохи война – тапки растаяли. Тимоха, не плачь – срань то те тапки твои, не горюй, вытри нос! Это хуй в заднице выглядит смешно, а транвай от тралейбуса мы с тобою ещё отличим. По рогам? Не, тут хуй. По каким там рогам, когда у них впихано самое разное. Поехали путешествовать с тобою сквозь строй, в страну жёстко-безжалостных компостеров. Там и сравним, чтобы знать… чтобы знать… чтобы знать…
На остановке воняло набитостью… Дураков, урн и прочего… Захотелось уехать скорей отсюда на край света, к ебеням или просто на какой-нибудь загадочный Север, чтобы и не подозревать о существовании того, кто нассал в эту урну с утра, чтоб не думать о необходимости, а лететь и лететь и лететь. Нам подали с Тимохой транвай привычно-жёлтого не волнующего нас цвета. Мы с Тимохой поехали. Хоть транвай и ушёл с остановки без нас, потому что туда уже впи́халось и без нас было всем хорошо до усеру не очень там. Мы пождали ещё. Мы в другой транвай уже впихались, впихались и Тимоха немного повис. Он ехал спокойно себе и тихонько болтал. Он болтал языком, неторопливо, неизвестно зачем покачивавшимся снаружи транвая того, потому что Тимохе оставили голову там – смотреть схетофор. Он смотрел, он не стал бы отчаиваться никогда, если б не я. Я ему объяснил на остановке на следовавшей, что схетофор надо в окны смотреть, а не тыкаться харей в столбы пролетающие со скоростью ветра, а где так и поболее. Ну Тимоха залез. И тогда мы пошли. В люди. Как Максим Максимович Горький. Нам насрать было, что тесно или идти далеко. Мы запели не прося и не требуя ничего себе взамен нашего творчества – нам нравилось петь. Пожилая дама сказала «Рабочие», хотя мы так и не поняли за чего. Очень что-то возможно понравилось. Или нет. Ну то так. Ветер был. Во все форточки. Люди разные были. И толстые попадались и просто из жопами до тебе таращаяси в окна́. Мы пели с Тимонькай любимую. «Пахаронная марш на причаликах. В сразу две». Готфрид Ван Бетховен специально для нас сочинил и никому-никому не сказал. А нам подарил. А нам что – композиция. К тому же он добрый очень был – Готфрид Ван. Мы искренне любили его и исполняли в память о нём и в своё душевное тёплое удовольствие. Бесспорно были у нас и поклонники. Они ржали свирепо сосредоточившись преимущественно в заднем хвосте, покачивая железный транвай как собакину хвост. За это на перекрёстках схетофоры пропускали нас в красный свет. А песню кто не любил выходил. Или плевался преимущественно в нас или попадал. А мы как композиторы шли и шли у народ. А народ отличался авосчивостью и пах лашадьми. Они ехали все на какой-нибудь ихний сенной, чтобы там повозить хоть чего и умостить катяхами из яблоков весь булыжник и что-то ещё. У транвае Тимохе понравилось.
Философия развёрнутая заживо посреди раннего до тебе раком утра способна оплести нас и заплутать. Мы с Тимохой катались в тралейбусе. Он не мог вверить в счастье своё ржал как конь и хахатал хахатал хахатал о пробивающееся со всех сторон солнце утра. Траллейбус был полупустой пока никто не заходил и мы ездили как в свободном для задних месте галоше – каталися. Мы не хотели в реальность больше. Совсем. Никогда. Нам нравилось жить в траллейбусе утром и навсегда. Мы спали в ём, жили, ели и кралися по ночам к водителю – упросить. Он согласный был на наш скромный труд и аккуратно ввинчивал нас застенчивыми электрическими лампочками в потолок, чтобы мы висели притихшие и освещали собой ночную дежурную тишину или как сторож Маньку ебёт. Мы не хулиганили и поутру…
Поутру опять оно – счастье. И мы катались, катались и ржали вовсю, а в гости к нам шёл народ как на соломонову гору – посмотреть возможно на нас. Мы давали прасратца им всем. Мы смотрели в глаза им и думали похожесть наших двух лиц обезумевше-человечских на бульдожье похрюкивающее племя компостеров. Мы не пели им песни всем разныя. Мы сидели на задних подушках и видели мир как он есть. Солнце часто смотрело на нас и у солнца в глазах пробуждался восток, бесконечный как протяжённость нашего уходяшего от всех бед траллейбуса. В двери тискались дамочки разные и их праотцы, и собратья и му́жи и родичи. Их дитям очень было в детсад, а самим им было висеть в удовольствие. За повисеть на поручнях во время сумасшедшей траллейбуснай тряски дамочки готовы были отдать и всю жизнь, но им позволялось и так, и они просто смирно покачивались в такт движению и любовались на рылы наши и всех прочих и улицу.
Так случилось – послали. Пошли. Мы с Тимохой, познавшие разницу. Нам не жарко там было и не тешно́. Мы с изнанкой жизни давно и прочно знакомые. Мы ходили по улицам, камазам наперерез и всяким другим ихним родственникам. И мы думали жизнь. Штука сложная, потому-то видать и свербит. И покою нам всем не даёт. И скорые помощи не в силах обезопасить всех нас от нас самих. Мы качались по ветру и лавочкам от рези в животе и от смеха. А природа родная любезная всё смотрела и сверху нам любя кудахтала – на хуя, на хуя, на хуя же вы и произошли, раз обсераетесь жить на теперь каждом углу. Мы не подсматривали за её естеством и внимали внимали внимательно и слегка шершавыми ладонями нашими добывали сухой молниеносный жизни электрический треск…
Шаляпин
– Не, Шаляпин, ты в резиденты не годишься! У тебя метла не стоит… - печально прокомментировал ход событий Циолковский. – Ну тебя на хуй с твоими способностями!
– Это значит чего? – не понял Хвёдор. – Да я если хочешь знать…
– Параноики, на обед! – сбил концепцию санитар. – В столовке трюфелей выдают.
– Между нами – заебал он с этими трю́фелями, - заворчал вслед счезнувшему в пустоте коридора санитару Кирил натягивая полосатую ни хуя не обозначавшую пижаму на по-прежнему волосатые ноги.