Объяснимое чудо
Шрифт:
Только теперь тон этих замечаний был уже не таким желчным. Твердая надежда на посмертную славу смягчила его. Даже когда один из молодых поэтов после выступления Смоллфлита, где он говорил о творениях духа, обозвал его творцом духов, Смоллфлит ограничился снисходительной репликой, что сей новомодный юноша, должно быть, одно из тех мимолетных календарных светил, которые живут в сознании общества лишь до тех пор, пока об этом заботятся преданные им редакторы.
Вечером того дня, когда он так блеснул в риторическом искусстве, он сделал нечто такое, чего не позволял себе уже многие годы: взял литературный ежегодник, дабы проверить, не значится ли там уже этот молодой остряк. Конечно, он там значился, и Хаакон Смоллфлит был даже доволен; стало быть,
Хаакон Смоллфлит хорошо помнил, что тогда долго думал над тем, надо ли объяснять, какой проклятый режим пришел к власти 30 января; столь же четко запечатлелось в его памяти тогдашнее его намерение упомянуть в своем эссе, что имя Шамиссо отсутствует в единственном в стране литературном календаре. Указанием на этот пробел он хотел намекнуть, что в календаре немало и других пробелов.
Но Хаакон Смоллфлит решительно не мог вспомнить, по какой причине не стал тогда писать о певце старой прачки. Должно быть, это объясняется духовным подъемом в начале семидесятых годов и рождением соответствующих инициатив, от которых не мог уклониться человек, называющий себя Хааконом Смоллфлитом.
Окидывая взглядом недавнее прошлое и перелистывая календарь спереди назад, он дошел до последней недели января 1980 года, то есть до той части ежегодника, которую не использовал для заметок, поскольку получил книжку с опозданием, и тут у него, у человека, закаленного в духовных битвах и воле-изъявительных кампаниях, чуть было не отнялся язык: даже за год до своего двухсотлетия Адальберт фон Шамиссо в календаре не значился.
Это было почти невероятно и давало невероятную возможность: можно было еще раз высказать свое мнение редактору, не ставя себя под подозрение, что, говоря о Шамиссо, имеешь в виду Хаакона Смоллфлита.
Разговор с паршивым календаристом начался удачно. Настроенный, как всегда, предвзято, тот решил, что Смоллфлит опять пришел по делам Смоллфлита, и, завидев его, воскликнул:
— Догадываюсь, зачем вы пришли: последние десять лет вы вынашивали идею, что к вашему псевдониму надо присоединить еще и псевдодату. Почему, задавались вы вопросом, изменив данное мне при рождении имя, я не могу изменить и самое дату рождения? И я догадываюсь, под какой псевдодатой собирались вы жить в будущем. Не правда ли, вы углядели в моем календаре единственное вакантное место —26 сентября? Не правда ли, вы хотели меня убедить, чтобы я впредь против даты 26 сентября каждый год ставил имя Хаакона Смоллфлита?
Смоллфлит дал этому горе-деятелю высказаться и только потом небрежным тоном — так он во время публичных дебатов мастерски уничтожал какого-либо незадачливого оратора — заметил:
— Я пришел просить вас единственно о том, чтобы вы напечатали в календаре имя некогда самого любимого поэта немецкого народа.
— Вы случайно не Хельмута Ноймана имеете в виду? — спросил редактор альманаха, ставший несколько циничным от долгой борьбы против авторов, одержимых календарным психозом.
— Я имею в виду, — мастерски небрежно ответил Смоллфлит, Адальберта фон Шамиссо, всемирно прославленного автора «Шлемиля», зачинателя оппозиционной лирики, пионера социальной поэзии, непревзойденный образец которой он дал нам в «Старой прачке». Я имел в виду писателя Шамиссо, чье двухсотлетие вы без моего напоминания проморгали бы точно так же, как проморгали все его предыдущие годовщины.
— За напоминание я должен вас отблагодарить, — сказал редактор, — и если случится, что вы умрете аккурат двадцать шестого сентября, то это число в моем календаре будет целиком и полностью ваше.
Подобная наглость издательского сотрудника заставила Хаакона Смоллфлита уйти, не прощаясь, и отныне он жил только двумя идеями, хотя была и третья, и она-то мучила его больше всего.
Где только мог, он выступал за празднование двухсотлетия Шамиссо и, как только представлялся случай, протестовал против дурацкого плана установить специальный день издательских работников, подобно давно существующим дням моряков, горняков, химиков и работников торговли.
Однако навязчивая идея, которая завладевала им снова и снова, когда он не сражался за Адальберта фон Шамиссо и не воевал против издательских работников, исходила из намека редактора, что стоит ему уйти из жизни 26 сентября, как за ним будет прочно закреплено пока еще вакантное место в календаре.
Хаакон Смоллфлит, о котором прежде шла молва, будто он слишком много энергии израсходовал на свой псевдоним, теперь весь ушел в решение вопроса, как бы устроить так, чтобы в известный день в начале будущей осени покинуть сей мир.
Эти три идеи отнимали у него столько сил, что, когда наступил означенный сентябрьский день, довольно было бы малейшего волнения, чтобы у него навсегда перестало биться сердце.
Но волнение, которое ему пришлось пережить, оказалось отнюдь не малым: утром 26 сентября, раскрыв газету, он узнал, что этот день отныне объявляется днем издательских работников. Теперь он был избавлен от необходимости строить планы самоубийства: сердце у него и так разрывалось.
Он видел уже, как без всякого усилия с его стороны имя его сверкает на странице календаря, видел, хоть и гаснущим уже взором, наконец-то отвоеванную рубрику — «Хаакон Смоллфлит», а рядом с ней — всезаключающий крест, но потом, несмотря на мрак, застилавший его сознание, увидел еще одну заметку, которой отныне предстояло значиться под тем же числом: «Праздник издательских работников». И от того, что это немыслимое соседство никак нельзя было стерпеть, Хаакон Смоллфлит остался в этом мире — и в мире духовном тоже — еще на значительный срок.
Перевод Е. Шлапоберской
Праздничная лепта
Слишком долго я работаю в «Городской газете», чтобы мне часто удавалось увильнуть от дежурств на рождество.
В первые годы мне было не избежать дежурства, поскольку семейные коллеги ссылались на права своих семей, позже наступил период, когда человек просвещенный добровольно вызывался отработать смену в честь младенца Иисуса, а еще позже это уже был вопрос везенья или невезенья, но тут уж кому как повезет.
Можно было поменять рождество на официальный визит или на похороны высокопоставленного лица, но если желающих не находилось, легко можно было примириться со своей долей: праздничные полосы всегда давно готовы, а злободневные новости редко отличаются обычным накалом.
И все же мне не очень-то приходилось по вкусу, когда окружающие, собираясь к своим ненаглядным, начинали натягивать на себя пальто да еще изощряться в остроумии, исполненные радостных надежд и едва ли не с чистой совестью, и в каждом легко узнавался ребенок, каким он был в далекие времена.