Объяснимое чудо
Шрифт:
С радостью вижу, что этим замечанием я вернул себе нить рассказа, которую, пожалуй, едва не упустил в тот самый миг, когда начал толковать об артистизме и искусстве. И это не случайно. Ведь искусство есть не что иное, как упорядоченные отступления от темы, а значит, раздумья и даже простое упоминание об искусстве опять-таки вводят в соблазн мысленно свернуть с путей традиции и общепринятости, и посему поводья с уздечкой тут куда нужнее, чем кнут да шпоры.
Занимающиеся искусством, равно как и критичные их попутчики, оказываются поэтому в наиболее выгодном положении, когда, говоря без затей, не уклоняются от сути дела. Дело моего отца было искать золото, а мое — рассказать об этом. Про похищение козы и кражу яблок, про яблони и бунчуки упомянуть можно, но они не должны застить нам глаза. Пусть останутся тем, что они есть, — второстепенными вещами.
Так вот, теперь я хочу без промедления, быстро и притом четко живописать, что же случилось в тот день,
Ни один из тех, чья профессия — развлекать себя и других, выясняя обстоятельства жизни людей, облекая результаты поисков в слова и запечатлевая их на бумаге, — ни один из них не устоит перед соблазном, какого преисполнена фраза наподобие вот этой: «О, судьба изрядно ее потрепала!»
Стоит она себе и стоит, точно темноволосая красавица, скрестив руки на груди; ноги у этой красавицы фразы длинные, стройные, бедра гибкие, а грудь — ну чисто магнит, даром что не из железа. Где уж тут пройти мимо.
Вот вам и оправдание, а ежели не оправдание, то по крайней мере мотивировка, она-то и послужит намордником для моей совести, коли я сейчас в пику всем добрым намерениям быстренько расскажу и о фрау Милам и только потом продолжу речь о находке и доведу ее до конца. Но, наверно, выгоднее будет предоставить слово самой фрау Милам. Она так часто рассказывала о трагических событиях своей жизни, что описания отдельных происшествий сыплются с ее губ, точно гладко обкатанные камешки; она лучше знает, что важно, а что нет, и тому, кто превыше всего ценит афористическую краткость, не грех и поучиться у нее.
Фрау Милам (это последнее, что я еще обязан сообщить) была в то время, когда я услышал от нее нижеследующий рассказ — а случилось это за несколько дней до отцовской золотой находки, точнее не скажу, ибо колумбовский триумф отца заставил померкнуть все предшествующее, — фрау Милам была в ту пору унылой пятидесятилетней особой. Вообще-то болтливостью она не страдала, но было два слова, которые неизменно приводили ее в лихорадочное возбуждение и делали крайне говорливой. Это — «решительность» и «нерешительность».
Достаточно было обронить любое из этих слов, безразлично в каком контексте, — фрау Милам тотчас его подхватывала и брезгливо отбрасывала прочь, говоря при этом:
«Ничегошеньки я в этом не нахожу ничегошеньки. Решительность ерунда и нерешительность ерунда уж я знаю что говорю. Из-за нерешительности можно прозевать то что до смерти хочется иметь и решительность опять же иной раз подсовывает такое чего тебе и даром не надо. Нерешительность может человека угробить и решительность тоже. Взять к примеру меня я всегда была решительная а вот встретила нерешительного потому у нас с ним ничего и не вышло. Ведь в один прекрасный день появился паровоз. Все и пошло насмарку потому как мы сидели в автобусе и он никак не мог решиться. Когда паровоз-то появился все кончилось а из решительности вовсе получилось такое что оторви да брось. А уж как я его любила кабы не его нерешительность мы б и сейчас еще счастливы были я конечно не хочу этим сказать что счастье идет от решительности. Остерегусь я такое утверждать боже меня упаси. Человек-то о котором я толкую был почитай решительно самым нерешительным из всех кого я знавала и ежели бы мы тогда сидючи в автобусе не повстречали паровоз разве я когда б задумалась о решительности да нерешительности как вот теперь разве стала бы говорить что и то и другое гроша ломаного не стоит. Человек которого я так любила да и он тоже меня любил это я могу доказать так вот он был до того нерешительный что даже не решился сказать что любит меня а сказать было нужно и не затем чтоб я знала а чтоб могла ответить я мол тоже его люблю. Вот паровоз и отплатил ему за нерешительность и со мной тоже расквитался отдал на произвол решительности. Он человек которого я так любила и в остальном нерешительность сплошь да рядом проявлял из-за этого мы с ним даже не танцевали ни единого разу ведь пока он решится меня пригласить другие давно тут как тут а уж паровоз который подкатил когда мы в автобусе сидели всему конец положил. Автобус-то на рельсах стоял и не двигался с места а паровоз двигался да еще как и прямиком на нас. Другие пассажиры были не такие нерешительные как тот кого я любила они все решительно выскочили наружу когда паровоз еще на порядочном расстоянии находился, но тот человек с его нерешительностью все стоял возле двери паровоз мчится на автобус а он никак не решит прыгать ему первым или меня вперед пропустить. Наконец он порешил разделаться с нерешительностью и пропустить меня да уж ясное дело опоздал потому как я просто-напросто взяла и не дожидаясь его решительно вылезла из автобуса это я точно могу сказать а паровоз был уже близко-близко вот как вы сейчас. А человек которого я любила остался в автобусе потому-то наш роман который толком так и не начался из-за его дурацкой нерешительности теперь раз навсегда закончился что и привело меня к такому вот выводу насчет нерешительности. Но если вы думаете что человек которого я так любила решился бы извлечь урок из своей нерешительности то вы совершенно не поняли до какой степени он был нерешителен. И когда мы все опять сели в автобус он так и не решился сказать словечко про любовь хотя и одного словечка хватило бы при моих-то чувствах. Потом автобус спокойненько поехал дальше с ним ведь ничего не случилось потому что паровоз затормозил аккурат в двух шагах от него а через неделю-другую я скоропалительно вышла замуж притом как вы можете догадаться за машиниста очень уж он был решительный и мне теперь наверняка незачем говорить почему я ни в грош не ставлю решительность. Вы поди знаете моего мужа».
Я так споро да бойко сумел записать все услышанное от фрау Милам, и так это складно текло из-под пера, что теперь меня грызет червь сомнения: а допустимо ли в наши дни писать иначе, нежели привыкла говорить фрау Милам. Дыхание современности коснулось меня, и наивность, с коей я обыкновенно создавал свои фразы, подбирал слова и расставлял знаки препинания, понесла урон, если не погибла вовсе. Разве пишущий может претендовать на эпитет «современный», коли пишет не так, как писали в прошлом, в давным-давно минувшие времена? От сего ли ты мира, ежели пользуешься его установлениями? Не угодишь ли в разряд безнадежно отсталых, коли сбросишь тесную холщовую хламиду лексикона предков и перестанешь усматривать в их словесной бедности подлинную добродетель? И уж не хоронит ли себя, еще не родившись, тот, кто ручается за какое-нибудь дело да еще нахваливает его, вместо того чтобы сказать: и это ерунда, и другое тоже ерунда — к примеру, решительность и нерешительность или какой иной дедовский анахронизм? Я, который сел за стол и, преисполненный наивности, написал: «Когда отец нашел золото, все мы очень обрадовались», я, вот только что полагавший разного рода бунчуки да поющие яблони достойными упоминания, я, который стремился к поучительности, столь подробно рассказывая о краже козы, я, мечтавший растрогать читателя повестью об отцовских трудах и искренне собиравшийся написать такую старомодную вещь, как роман, — я растерялся. И хочу сесть и попробовать забыть о золоте и о нашей радости, а еще хочу приложить все свое старание и придумать другую, совсем-совсем новую историю — не слишком многословную, без морали, без запятых, без заглавных букв. А напоследок взмахну еще раз серебристо-голубым платочком воспоминания и повторю: «Когда отец нашел золото, все мы очень обрадовались».
Перевод Н. Федоровой
Послесловие
Настоящая книга продолжает знакомство советского читателя с творчеством Германа Канта — одного из крупнейших мастеров художественного слова Германской Демократической Республики. Со второй половины пятидесятых годов и по сегодняшний день Г. Кант находится в рядах литераторов, занимающих самые активные позиции в политических и эстетических битвах современности, в числе лучших писателей, формирующих общественное мнение и общественный климат страны.
Известность Г. Канта в Советском Союзе началась в 1968 году, когда в журнале «Иностранная литература» был опубликован роман «Актовый зал», получивший широкое признание. Наши читатели хорошо знают и его последующие романы — «Выходные данные» и «Остановка в пути». Гораздо меньше мы знаем Г. Канта как рассказчика и публициста. А между тем малые жанры — важная и неотъемлемая часть его творчества, с них он начинал, к ним неизменно возвращается. Верность «малой прозе» объясняется не только естественным стремлением к жанровому разнообразию, истоки ее в самой личности писателя, в особенностях его взгляда на жизнь, на задачи литературы.
Несколько лет назад Г. Канта, к тому времени уже председателя Союза писателей ГДР, спросили, как ему удается совмещать профессию писателя и общественную деятельность. Он ответил тогда, что не мыслит себе одно без другого. В 1976 году в специальном номере журнала «Вопросы литературы» — «Писатели в борьбе за мир» — Г. Кант подчеркнул: «Мне думается, что литература — это не только мастерство языка, она должна оставаться и искусством убеждения: убеждать людей быть благоразумными и миролюбивыми — это тоже ее задача. Литературное произведение, способное удержать нас хоть на минуту от равнодушия и трусости, — это уже шедевр! Не знаю, можно ли так говорить о самом себе, но рискну: я целиком и полностью политический, социалистический писатель». Внимательные читатели Г. Канта давно убедились, насколько полемичны его произведения по сути, как глубоко и органично входят в их художественную ткань элементы публицистики.