Обыкновенная Арктика
Шрифт:
Зачем он рассказывает ей о районной школе? Она вспомнила свою школу: узкий ящик из волнистого железа на полозьях. Школа кочевала вместе со всем стойбищем. На полу лежал толстый слой снега. Ученики сидели на корточках, в шапках, кухлянках, малицах. В классе пуржило. Она дула на озябшие пальцы и постукивала камузами.
Но в позапрошлом году было еще хуже. Домика на полозьях не было, занимались в яранге. Пахло ворванью и дымом. Темно, тесно. Тут же и жила. Спала не раздеваясь, рядом с семьей Таюге. Носила ватные штаны и фуфайку. И мечтала о бане, о русской бане,
Иногда она гляделась в маленькое зеркальце, в него можно было увидеть только кусочек лица — обветренную щеку, посиневший курносый носик, блестящие глаза, — и смеялась: какая я красавица сейчас! Она представляла себя в ватных штанах и смеялась. Она проваливалась в снег, бредя за нартами, выкарабкивалась, ухватившись руками за острые торосы. Было не страшно, а только весело, смешно и любопытно. Она дышала полной грудью, жадно раскрыв рот, и морозный воздух был только полезен ей, ее щекам, ее глазам, радостно и возбужденно блестевшим.
Нет, недаром жила она в тундре, с этими славными, мужественными людьми. Уже умели бойко читать и писать чукотские ребятишки. Уже растаяло недоверие взрослых к школе. Уже любили учительницу женщины, и одобрительно слушали мужчины, и висли, уцепившись за кухлянку, обожавшие ее дети, и боялся и ненавидел шаман. Она учила детей и читала газеты взрослым. Ее слушали, качая одобрительно головами и выпивая ведра кирпичного чая. Она знала уже чукотский язык. Она хорошо, «по-нужному» жила, как писала мама.
Но Волкодав, Волкодав был не с нею. Он не мог быть всегда с нею. Его держали в районном центре дела, больница, солярий, планы. Изредка, во время своих поездок по тундре, он находил ее, и тогда она была счастлива.
Но он уезжал, а иногда (о, только ночью… когда все спит, а ей не спится… и думы… и тревога за него… и молодая кровь стучит…) ей становилось немножечко, чуть-чуть… тоскливо.
Он сам предложил ей перевестись в районную школу.
Она нерешительно согласилась. Он уехал, обещая все устроить. Почему же он молчит?
Наконец она спросила, глядя ему прямо в глаза:
— Ну, хорошо. А новости?
Он смотрел в пол.
— Тебе разрешили перевестись в район.
— Да? — радостно закричала она.
Но он казался смущенным. Почему?
Впрочем, она догадалась. Упавшим голосом она спросила все-таки:
— А… смена?
Он протянул ей радиограмму: «Ввиду тяжелого состояния льдов смену не могли забросить тчк Уговорите педагогов остаться еще год своих местах тчк».
— Хорошо, — прошептала она, — меня не надо уговаривать.
— Но в районной школе не хватает педагогов, — начал он с жаром отчаяния. — Тебе ведь разрешили… Понимаешь? О чем же толковать?
— А здесь?
Он смущенно пожал плечами.
— Я не поеду, — тихо сказала она и покачала головой. — Нет, я не поеду.
Он знал это. Он всю дорогу готовил убедительные, неопровержимые доводы. И знал, что они бесполезны. Она не поедет. Он сам поступил бы так же.
«Но я мужчина и врач, — убеждал он себя (и то и другое он ценил очень высоко), — а она слабая, маленькая девочка».
С жаром он начал уговаривать ее. Это не дезертирство. Это переброска. Простая переброска. Он сам не верил в то, что говорил. Она молча слушала и качала головой. Тогда смолк и он. Потом произнес, отвернувшись:
— А я уж квартирку для нас отремонтировал, — и печально свистнул.
Она вдруг ясно увидела эту чистенькую, уютную комнатку. Книги. Виолончель. Стеклянные банки с заспиртованными земноводными. Коврик у тахты. На стене оленья шкура, а на ней охотничьи ружья, ножи, кинжал в оправе из моржовой кости. Это была комнатка, о которой она часто мечтала, бредя за нартами по снегу. Она сама мысленно обставляла ее, передвигала вещи, раскладывала вышитые салфетки на тумбочке, на туалетном столике, на этажерке.
Потом она представила районную школу: теплые классы, парты (как давно не видела она, учительница, парт!), сцена, печь, задрапированная темным ситцем, карта Африки на стене. Странно, Африка — и вдруг здесь даже теплее стало.
«Уехать! — подумала она. — Уехать!» Ей стоило только сказать одно слово. Он ждал.
«А здесь? Как же здесь?» — испугалась она. Она вдруг вспомнила черноглазую Уакат, свою любимицу. Чудесная девочка, она хочет стать учительницей.
А Раутукун? Эта будет врачом, как Волкодав. В следующем году она пойдет работать медсестрой в больницу Сташевского. Что будет с ними, когда она уедет?
Потом она вспомнила вечера у кочевого костра. Кто станет читать чукчам газеты, рассказывать о Большой земле? Она вспомнила, как бережно сушила у костра промокшие, засыпанные снегом листы. Ей показалось, что в яранге запахло гарью, метелью, дорогой. Она улыбнулась. «Я стала кочевницей!»
Как бросишь их, этих людей: сумрачного сильного Теккая, веселого Анчено, ловкого Вуквола?.. Она вспомнила их всех, все кочевье. Смелые охотники, честные души. Она узнала и полюбила этот народ, искренний, правдивый, мужественный. Она не раз уже восхищалась их способностям, их удивительной памятью. О, этот народ, у которого все впереди! Он смело перепрыгнул через многие промежуточные ступени культуры. Они уже привыкли к самолету, а еще не видели и не увидят телеги. Она объясняла им, что паровоз — это пароход на земле, а автомобиль — это самолет без крыльев. Они поняли. Они все понимали!
Уехать? Она спокойно уехала бы, если б могла их бережно сдать с рук на руки новой учительнице. «Детишки за год забудут многое из того, чему я их учила, — озабоченно думала она. — Новой учительнице придется начинать все сызнова. И моя работа, мои труды, эти кропотливые, робкие шаги — все пойдет прахом…»
У нее была мечта, мечта синеглазой советской девушки, не ставшей ни пилотом, ни парашютисткой. «Пройдут годы, — мечтала она, — Уакат станет учительницей, Раутукун — доктором… Появится здесь настоящая школа… Все будут грамотны, счастливы… И кто-нибудь спросит их: „Кто научил вас грамоте? Кто приоткрыл перед вами этот ослепительный мир?“ Может быть, они ответят: „Учителька Таня“. И память о синеглазой Тане с Днепра будет жить здесь».