Обыкновенная история
Шрифт:
– Как коварна судьба, доктор! уж я ли не был осторожен с ней? – начал Петр Иваныч с несвойственным ему жаром, – взвешивал, кажется, каждый свой шаг… нет, где-нибудь да подкосит, и когда же? при всех удачах, на такой карьере… А!
Он махнул рукой и продолжал ходить.
– Что вы тревожитесь так? – сказал доктор, – опасного решительно ничего нет. Я повторяю вам, что сказал в первый раз, то есть что организм ее не тронут: разрушительных симптомов нет. Малокровие, некоторый упадок сил… – вот и все!
– Безделица! – сказал Петр Иваныч.
– Нездоровье ее отрицательное,
– Прощайте, доктор! я пойду к ней, – сказал Петр Иваныч и скорыми шагами пошел в кабинет жены. Он остановился у дверей, тихо раздвинул портьеры и устремил на жену беспокойный взгляд.
Она… что же особенного заметил в ней доктор? Всякий, увидев ее в первый раз, нашел бы в ней женщину, каких много в Петербурге. Бледна, это правда: взгляд у ней матовый, блуза свободно и ровно стелется по плоским плечам и гладкой груди; движения медленны, почти вялы… Но разве румянец, блеск глаз и огонь движений – отличительные признаки наших красавиц? А прелесть форм… Ни Фидий, ни Пракситель не нашли бы здесь Венер для своего резца.
Нет, не пластической красоты надо искать в северных красавицах: они – не статуи; им не дались античные позы, в которых увековечилась красота греческих женщин, да не из чего и строить этих поз: нет тех безукоризненно правильных контуров тела… Чувственность не льется из глаз их жарким потоком лучей; на полуоткрытых губах не млеет та наивно-сладострастная улыбка, какою горят уста южной женщины. Нашим женщинам дана в удел другая, высшая красота. Для резца неуловим этот блеск мысли в чертах лиц их, эта борьба воли с страстью, игра не высказываемых языком движений души с бесчисленными, тонкими оттенками лукавства, мнимого простодушия, гнева и доброты, затаенных радостей и страданий… всех этих мимолетных молний, вырывающихся из концентрической души…
Как бы то ни было, но видевший в первый раз Лизавету Александровну не заметил бы в ней никакого расстройства. Тот только, кто знал ее прежде, кто помнил свежесть лица ее, блеск взоров, под которым, бывало, трудно рассмотреть цвет глаз ее – так тонули они в роскошных, трепещущих волнах света, кто помнил ее пышные плечи и стройный бюст, тот с болезненным изумлением взглянул бы на нее теперь, сердце его сжалось бы от сожаления, если он не чужой ей, как теперь оно сжалось, может быть, у Петра Иваныча, в чем он боялся признаться самому себе.
Он тихо вошел в кабинет и сел подле нее.
– Что ты делаешь? – спросил он.
– Вот просматриваю расходную книжку, – отвечала она. – Вообрази, Петр Иваныч: в прошедшем месяце на один стол вышло около полуторы тысячи рублей: это ни на что не похоже!
Он, не говоря ни слова, взял у ней книжку и положил на стол.
– Послушай, – начал он, – доктор говорит, что здесь моя болезнь может усилиться: он советует ехать на воды за границу. Что ты скажешь?
– Что же мне сказать? Тут, я думаю, голос доктора важнее моего. Надо ехать, если он советует.
– А ты? Желала ли бы ты сделать этот вояж?
– Пожалуй.
– Но, может быть, ты лучше хотела бы остаться здесь?
– Хорошо, я останусь.
– Что же из двух? – спросил Петр Иваныч с некоторым нетерпением.
– Распоряжайся и собой, и мной, как хочешь, – отвечала она с унылым равнодушием, – велишь – я поеду, нет – останусь здесь…
– Оставаться здесь нельзя, – заметил Петр Иваныч, – доктор говорит, что и твое здоровье несколько пострадало… от климата.
– С чего он взял? – сказала Лизавета Александровна, – я здорова, я ничего не чувствую.
– Продолжительное путешествие, – говорил Петр Иваныч, – тоже может быть для тебя утомительно; не хочешь ли ты пожить в Москве у тетки, пока я буду за границею?
– Хорошо; я, пожалуй, поеду в Москву.
– Или не съездить ли нам обоим на лето в Крым?
– Хорошо и в Крым.
Петр Иваныч не выдержал: он встал с дивана и начал, как у себя в кабинете, ходить по комнате, потом остановился перед ней.
– Тебе все равно, где ни быть? – спросил он.
– Все равно, – отвечала она.
– Отчего же?
Она, ничего не отвечая на это, взяла опять расходную тетрадь со стола.
– Воля твоя, Петр Иваныч, – заговорила она, – нам надо сократить расходы: как, тысяча пятьсот рублей на один стол…
Он взял у ней тетрадь и бросил под стол.
– Что это так занимает тебя? – спросил он, – или денег тебе жаль?
– Как же не занимать? Ведь я твоя жена! Ты же сам учил меня… а теперь упрекаешь, что я занимаюсь… Я делаю свое дело!
– Послушай, Лиза! – сказал Петр Иваныч после краткого молчания, – ты хочешь переделать свою натуру, осилить волю… это нехорошо. Я никогда не принуждал тебя: ты не уверишь меня, чтоб эти дрязги (он указал на тетрадь) могли занимать тебя. Зачем ты хочешь стеснять себя? Я предоставляю тебе полную свободу…
– Боже мой! зачем мне свобода? – сказала Лизавета Александровна, – что я стану с ней делать? Ты до сих пор так хорошо, так умно распоряжался и мной и собой, что я отвыкла от своей воли; продолжай и вперед; а мне свобода не нужна.
Оба замолчали.
– Давно, – начал опять Петр Иваныч, – я не слыхал от тебя, Лиза, никакой просьбы, никакого желания, каприза.
– Мне ничего не нужно, – заметила она.
– У тебя нет никаких особенных… скрытых желаний? – спросил он с участием, пристально глядя на нее.
Она колебалась, говорить или нет.
Петр Иваныч заметил это.
– Скажи, ради бога, скажи! – продолжал он, – твои желания будут моими желаниями, я исполню их как закон.
– Ну хорошо, – отвечала она, – если ты можешь это сделать для меня… то… уничтожь наши пятницы… эти обеды утомляют меня…
Петр Иваныч задумался.
– Ты и так живешь взаперти, – сказал он, помолчав, – а когда к нам перестанут собираться приятели по пятницам, ты будешь совершенно в пустыне. Впрочем, изволь; ты желаешь этого – будет исполнено. Что ж ты станешь делать?