Очаг на башне
Шрифт:
Кошмарнее всего было то, что я, на пределе своих возможностей вслушиваясь в Сошникова – не слышал и не чувствовал ничего. Он был чист и пуст, как дитя в утробе. И, как у всякого ребенка в этом минусовом возрасте единственным впечатлением является теплая уютная тесная тьма, так и в Сошникове жило одно-единственное впечатление, которое я мог разобрать лишь на грани восприятия: скупо, но уютно освещенное помещение и негромкая боевитая песня – которую он и продолжал уже сам тянуще мурлыкать на одной ноте: «Аванти… ру-ру-ру… ру-ру-ру-ру… ру… бандьера росса… бандьера росса…»
– Что это он наяривает? –
Молодой полупростуженный доктор досадливо шмыгнул носом.
– Все время так. По-испански, что ли… Наверняка из какого-нибудь мексиканского сериала, их же как собак нерезаных. Не знаю.
– И я не знаю, – сказал я.
В приемном покое было холодно, как в морге или мясном складе. Сошников в академическом своем костюме, при галстуке, изгвазданный, мятый, босой, в каких-то заскорузнувших потеках и кислых пятнах, с отдельно плещущим рукавом, сидел на койке, классически застеленной коричневой клеенкой до половины, и зябко поджимал пальцы на кафельном полу. Рефлексы не барахлили. Но меня он не узнавал. То стоячими, то расхлябанно болтающимися глазами почти без зрачков он благодушно смотрел перед собой – я покрутился перед ним и так, и этак, позвал его несколько раз, сам назвался… по нулям. Ру-ру-ру-ру.
То-то супруге и доченьке радость.
А ведь они нипочем сюда не явятся. И его отсюда не возьмут.
– Ну, хорошо, – сказал я врачу, распрямляясь после относительно недолгих попыток наладить с Сошниковым хоть какой-то контакт. – Хорошо, Никодим Сергеевич. Вот вы с моим коллегой провозились уже пару часов. Вы можете хотя бы приблизительно… и, разумеется, неофициально… сказать, что с ним такое приключилось? Повторяю, мы с ним виделись совсем недавно, и он был в прекрасном расположении духа и вполне нормальном состоянии.
Молодой медик со старорежимным именем Никодим, клокоча и булькая переполненным носом, тяжело вздохнул. Глядел он на меня безо всякой симпатии.
– Наркотиками ваш приятель не баловался?
– Нет, – ответил я. – Совершенно определенно – нет.
– Шут его знает, – снова сказал Никодим. – То есть выпить-то он явственно выпил, но аккуратно. Однако понимаете, сейчас столько развелось всевозможных психотропных средств… Надо быть сугубым специалистом именно в этой области, чтобы в таких вот ситуациях отвечать ответственно и определенно. Может, он в водку себе чего-то добавил, чтоб шибче цепляло, и перестарался, не сообразив, что психотомиметик и алкоголь могут подействоввать кумулятивно. А может, случайно что-то попало, – совсем уж неуверенно добавил он. – По крайней мере, следов иглы нет.
– А почему он поет так долго одно и то же?
– Ну, опять-таки я не специалист. Возможно, последнее внешнее впечатление так сказалось. Последнее перед тем, как химия ему впаяла по мозгам.
– Анализы вы делали? Кровь, мочу… Какая, в конце концов, химия?
– Анализы у нас платные, – огрызнулся Никодим. – Вообще вот так, с улицы, мы не берем. Нужно направление, нужна справка с работы или по месту жительства, нужно заявление ближайших родственников… Вы понимаете, что ваш приятель у нас находится, фактически, противозаконно? И, – его наконец прорвало, – если с ним что-то случится, я буду отвечать, как проводивший нелегальное лечение! Никто не станет разбираться, наркоман он или не наркоман. Раз есть следы действия наркотика – значит, наркоман. А я – соучастник. Мне это надо? Вы вот сами говорите, что друг, коллега, а пришли и ушли. А я, человек совершенно посторонний – шею подставляй!
Все было ясно. Рынок.
Я неторопливо и невозмутимо извлек из внутреннего кармана пиджака бумажник, оттуда – стодолларовую бумажку.
– Где у вас оплачивают госпитализацию?
Никодим нервно облизнул губы.
– Да вы знаете… Собственно, ваш друг ещё не зарегистрирован у нас поступлением, и я не вижу смысла запирать его тут… к нам ведь если попадешь – потом нескоро выберешься. Я мог бы оставить его, скажем, на сутки и провести все анализы неофициально. Частным, так сказать, порядком.
– Двое суток, – сказал я. – Мне надо подготовить его семью.
И с каменной ряшкой, достойной крестного отца всей психиатрической мафии города Питера, сронил купюру в стремительно вскинувшуюся Никодимову ладонь. У Никодима екнул кадык, купюра куда-то рассеялась, и врач стал похож на врача – деловитый, целеустремленный, опытный.
– Послезавтра я смогу ответить на все ваши вопросы, Антон Антонович. Найдете меня на седьмом отделении или в лаборатории. Скорее, думаю, уже на отделении. В прошлом квартале у нас как раз установили замечательный швейцарский аппарат…
– Подробностями меня, ради Бога, не обременяйте, – перебил я. – Только результаты.
Никодим понимающе кивнул:
– Да-да. Понимаю. Извините.
Счастливый Сошников продолжал петь.
Судя по всему, его уже мало беспокоило то, что он совсем ничего не может дать семье. И что его мозг никому не нужен. И то, что его ждут не дождутся в обетованном Сиэтле, тоже оказалось, если сделать правильный глоток, не слишком-то важным. Ру-ру-ру-ру-ру…
Из машины я честно позвонил Алене. Как ни странно, она откликнулась.
– У вашего мужа… простите, бывшего мужа – сильнейший стресс, – сказал я.
– Он что-нибудь мне передавал? – опасливо спросила она. – Просил?
– Нет. Врачи рекомендуют ему полный покой, по крайней мере до тех пор, пока они не найдут причину стресса. Поэтому сейчас они стараются держать его в полной изоляции.
– А вы его правда видели? – почему-то спросила она.
Некая странность была в ней. Некий микрозазор между тем, как следовало бы ей при её характере и их отношениях вести себя в данных обстоятельствах – и тем, как она себя на самом деле вела. Чего-то я не понимал, и меня это раздражало.
– Нет, меня не пустили, – ответил я. Я не хотел оставлять ей ни малейшего шанса увидеть его таким. Смешно, но я бы хотел, чтобы ему дали Нобелевку, он бы приехал к бывшей жене на белом коне, сронил деньжат с тем видом, с каким я – Никодиму и, весь в объективах телекамер, убыл с какой-нибудь юной нимфой в Сен-Тропез. За него хотел. Вместо него.
Мечтать так он ещё в детстве, наверное, разучился.
В трубке раздался отчетливый вздох. Словно далеко-далеко за излучиной ночной пароход прогудел – так примерно я почувствовал: по моим последним словам она поняла, что я чего-то главного не знаю. И вдруг раздался поспешный и очень ненатуральный стрекот: