Очаг на башне
Шрифт:
Он единомышленника искал, Господи!
– Об этом чуть позже, – сказал он. – Сначала обо мне.
– Простите, – совершенно искренне проговорил я.
– Потом было некоторое, исторически весьма короткое время, когда НИИ стали малость посвободней тюрем. На ученых свалился проклятый быт. Все эти хлопоты, сопряженные со свободной жизнью – жены, дети, пропитание, отпуска, поликлиники… Но зато, знаете, выручало то, что наука не была ориентирована на немедленный применимый результат. В семидесятых, знаете, мы торчали в очередях, но взахлеб спорили о внеземной жизни, о кварках, о темпоральных спиралях… Не за деньги, а потому, что нам это было интересно, интереснее очередей! А, скажем, американцы, которые не торчали в очередях, непринужденные беседы за
Ну-ну.
Я тут же вспомнил, как па Симагина осенило нечто совершенно гениальное в ТОТ день, поутру казавшийся таким чудесным, а на поверку оказавшийся таким ужасным. Когда мама заболела. Когда кончилось детство.
В очереди в химчистку его осенило!
Мы с ним часа два, наверное, парились там – и вот, жужжа, налетела откуда ни возьмись муза с логарифмической линейкой!
Что-то в рассуждениях Бережняка было. Неужто он прав? Но действительно, чего ради тогда…
Какой сошниковский вопрос вдруг выскочил. Чего ради – что?
Не о том мне сейчас надо думать.
Поддавки.
– Не буду спорить, – сказал я угрюмо. – Я ещё мелковат был, но охотно вам верю. Все говорит за это. Только что проку теперь судить да рядить о том, что не сбылось. И какое отношение…
– Как вы хорошо, уважаемый Антон Антонович, это сказали. Что проку? Есть прок, есть. Сейчас вы поймете, к чему я клоню. Пока нам важно понять, что именно благодаря столь специфической обстановке наука наша ушла, знаете, так далеко вперед, что сейчас это просто даже не оценить. Просто не оценить. Только беда-то была в том, что все эпохальные открытия оставались втуне и просто складывались в тайную копилку на случай, как пел когда-то Высоцкий, атомной войны. А когда погиб СССР, сверхсекретность сыграла злую шутку. Разворовывалось достояние двадцать первого, а то и двадцать второго века не самими учеными, а либо полуграмотными, знаете, начальниками институтских первых отделов, либо совсем неграмотными секретарями, знаете, райкомов. Ученые, правда, получили свободу разговаривать про свободу, но она им быстро опостылела, ведь им от этого не только, знаете, личных яхт и самолетов не перепало, но даже советская пайка перестала перепадать. А собственники их открытий торопливо распродавали все первым попавшимся покупателям – даже не очень понимая, что именно продают, и о цене, знаете, имея представление самое слабое. Самое слабое. И потому продавали втридешева. Только бы, знаете, успеть схватить хоть сколько-то зеленых за вот эти файлы, или эти ампулы, или эти формулы, или эти ящички… А покупатели хватали тоже впопыхах, мелкой нарезкой. И потому-то, заметьте, воспользоваться покупками… да что там воспользоваться – разобраться! – не имеют ни малейшей возможности. Ах, любезный Антон Антонович, голубчик! Что там было и утекло? Антигравитация? Механика предотвращения землетрясений и тайфунов? Системы сверхсветовой коммуникации? Создание дешевых и неотторгаемых искусственных трансплантатов? Полная расшифровка генов? Принципиально новое понимание того, как играет с нами исторический процесс? Никто не знает. Понимаете? Никто не знает! Мне вот в свое время довелось работать под началом замечательного ученого – вам его имя ничего не скажет, разумеется, а тогда он был одним из корифеев так и не состоявшейся науки, биоспектралистики так называемой…
Вот тут я едва не потерял лицо.
Упоминание термина, который я в детстве слышал чуть ли не по двадцать раз на дню, меня едва из кресла не вышибло. Тесен мир? Бережняк попал в очку – то есть все эти дела давно минувших дней были для него, видимо, ясны предельно, и он отнюдь не просто бредил. Не совсем бредил. А может, и совсем не бредил?
На самом-то деле я ведь действительно так и не ведаю, что в конечном счете стряслось с этой, например, биоспектралистикой, о которой па рассказывал нам с мамой столько прекрасных сказок.
– Разработки начинались перспективнейшие, поверьте. И куда все делось? Опять-таки, никто не знает.
Честно говоря, я совсем не такого разговора ожидал от долгожданного своего каменного гостя. Я даже растерялся слегка и на какое-то время совсем перестал вставлять полагающиеся мне медицинские и директорские реплики. Куда ж это его несет? Мужик-то симпатичный, вот беда!
– Викентий Егорович, – мягко сказал я и откинулся на спинку кресла. – Я понимаю вас. Я понимаю вашу горечь и боль. Но поближе бы к тому, что вас лично беспокоит. Или я, простите, задам прямой вопрос: вы зачем пришли?
Он помолчал, вглядываясь в меня испытующе – но по-человечески испытующе, отнюдь не как на рубанок, который то ли пригодится, то ли нет, то ли покупать его, то ли оставить на прилавке…
– А вас лично, Антон Антонович, это все не беспокоит? – вопросом на вопрос ответил он.
Я поколебался. Мне не хотелось с ним играть – ни в поддавки, ни во что иное. Он, наверное, все-таки бредил – но он был честен, и это подкупало. Его хотелось защищать, как Сошникова.
– Не травите душу, – сказал я.
Он сочувственно улыбнулся.
– Потерпите ещё немного, доктор, – ответил он. – Вот вы упомянули только что некоего пациента, который получил приглашение и должен был бы вскоре уехать из страны. Вы, уважаемый Антон Антонович, никогда не задумывались, каким принципом руководствуются западные коллеги всевозможных наших талантов, одних приглашая поработать к себе, а других вообще как бы не замечая?
– Честно говоря, не задумывался, – сказал я.
– А не хотели бы попробовать задуматься?
– Викентий Егорович. Зачем вы пришли?
Он уставился мне в глаза требовательно и горько.
– Чтобы попросить вас задуматься.
Я вздохнул, сгорбившись в своем кресле.
– Хорошо. Задумаюсь. Дело обстоит довольно просто, полагаю. Кто успел себя как-то подать и отрекламировать, чаще всего через ту или иную диаспору – тот заморский пирожок и скушает. А кто только пашет, будь он хоть семи пядей во лбу, так и будет сохранять тут поджарую фигуру на щедротах Родины, равных трети прожиточного минимума…
Он покивал.
– Взгляд правильный, честный – но обывательский. Возможно, так было ещё каких-то пять-семь лет назад. Возможно, в какой-то весьма небольшой, знаете, степени это и по сей день так. Но я абсолютно убежден, что основной принцип изменился. За время, прошедшее после той дикой скупки, наши зарубежные коллеги сумели кое-как разобраться, что именно они купили, и чем это ценно. Но воспользоваться не в состоянии в силу разрозненности и хаотичности материалов. Разведка же у них работает вполне, знаете, удовлетворительно. Вполне удовлетворительно. Выяснив, кто из наших специалистов участвовал в работах над тем или иным особенно заинтересовавшим их непонятным осколком, они теперь любезно, этак делая милость, приглашают их в свой рай. Поучиться у них, знаете, деловитости… Гуманитарную заботу проявляют, – он перевел дух. Пальцы рук его нервно подрагивали. – Им там отчаянно нужны люди, которые им объяснят толком, что же такое они накупили, и доведут скупленное до ума! Им же самим такую задачу не вытянуть!
Господи, потрясенно подумал я. Бедный мужик.
– Вам не обидно? – тихо спросил он. – Вам не тошно от такой перспективы?
– Какой? – столь же тихо ответил я.
– Что наши, не побоюсь этого слова, исторические соперники, вечные враги – станут, да ещё и с высокомерной миной, как, знаете, благодетели, пользоваться наработками наших гениев, практически бескорыстно и с полной отдачей творивших в советскую эпоху! А неблагодарные, вскормленные и воспитанные рынком ученики этих гениев, подросшие, наработавшие кой-какие ремесленные рефлексы, за двойную пайку им ещё и растолкуют все!