Очарованье сатаны
Шрифт:
На хутор Ломсаргис вместе со своей челядью вернулся, когда неуязвимое, недосягаемое ни для каких орудий солнце уже позолотило резной конек крытой красной черепицей крыши и понемногу рассеялся укутавший кроны вековых сосен зыбкий, предрассветный туман над
Черной пущей.
Слышно было, как в курятнике засуетились проспавшие войну куры, как в хлеву замычала страдающая от бессонницы корова и на старой, засохшей яблоне, разучившейся плодоносить, запели птицы, лихо и беспечно перепрыгивавшие с ветки на ветку и щебетавшие все громче и громче.
Раздевшийся донага Ломсаргис, фыркая и пританцовывая, старательно и неспешно обливался у
Элишева хлопотала на кухоньке. Домовито пахло жаренной на сале яичницей.
– А как поне Пране поживает? – из вежливости спросила она, когда помолодевший, праздничный Ломсаргис по-хозяйски уселся за стол завтракать.
– Хворает. Ноги у бедняги совсем одеревенели, к тому же она все время жалуется на тошноту и головокружение. Как бы не овдоветь в одночасье, – сказал он, подцепив вилкой желтый, нашпигованный шкварками лоскут, и, жуя, добавил: – Ищи себе потом подходящую пару.
– Дай Бог нашей госпоже здоровья, – сказала Элишева, боясь поднять на Ломсаргиса глаза.
– И тебе тоже, – многозначительно протянул Ломсаргис. – Ведь ты невеста хоть куда…
Избу запрудила тишина, от которой у Элишевы еще долго покалывало и звенело в ушах.
ГЕДАЛЬЕ БАНКВЕЧЕР
Гедалье Банквечер был человеком нелюбопытным. Любопытство, поучал он своих дочерей Рейзл и Элишеву, порок, который когда-нибудь погубит евреев, издавна привыкших без всякой надобности и во вред себе куда больше интересоваться чужими делами, чем своими собственными. Если он, реб Гедалье, к чему-то и вправду проявлял непредосудительное и вполне разумное любопытство, так только к частым переменам и капризам мужской моды в мире, хотя в Мишкине модников и франтов, кроме бургомистра Тадаса Тарайлы и парикмахера Шаи Берштанского, обслуживавшего в белоснежной сорочке с бархатистой бабочкой под тощим кадыком своих не очень высокородных клиентов, и в помине не было. Для пущей важности – пусть-де все в местечке и в окрестностях знают, на какие образцы равняется лучший портной Жемайтии Гедалье
Банквечер! – он даже выписывал из Каунаса толстый журнал, населенный неправдоподобно красивыми и стройными мужчинами в замечательно сшитых костюмах и пальто, и, разглядывая их фигуры на глянцевой бумаге, не раз пытался угадать, во что обходится заказчику материал и пошив такой сногсшибательной одежды.
Напялив на переносицу очки и прищурив свои маленькие рыбьи глазки, страницы заграничного журнала, бывало, перелистывала и Пнина, которая была полной противоположностью мужа и за свое любопытство в местечке не зря удостоилась прозвища Сорока.
– Ах, – вздыхала она, – вот бы нашим девочкам Рейзл и Элишеве таких красивых мужей!
– Что ты мелешь? – без жалости окунал в ледяную прорубь теплые, радужные надежды жены непреклонный Банквечер. – Во-первых, кто сказал, что они холостяки? Во-вторых, неужели тебе хочется, чтобы наши зятья были гоями?
– Гои? Вон тот на обложке вылитый еврей! Ты только посмотри на его нос с горбинкой, на его черные вьющиеся волосы…
– Причем тут, дуреха, волосы? Разве гои не могут быть брюнетами? Это либо англичане, либо немцы.
– Немцы? – ужасалась Пнина. За кого, за кого, а уж за немца она, хоть осыпь ее золотом, ни Рейзл, ни Элишеву не выдаст, даже если дочки в старых девах замшеют.
– Что
Господь Бог в зятья нам пока не изготовил. Оглянешься вокруг: тот плешивый, этот с животиком, кто хромоножка, а у кого, не про нас да будет сказано, бельмо. Но ты не расстраивайся – все равно кто-нибудь для наших девочек да отыщется.
– Но кто?
– Сама знаешь, на кого наша Рейзеле положила глаз. На Арончика.
– А что? – оживилась Пнина. – Он и ростом вышел, и лицом не урод, и руки у него проворные.
– Но он, Пнина, сын гойки Дануты-Гадассы… Да еще смутьян… Якшается с этим Мейлахом Блохом, который полжизни в русских и литовских тюрьмах просидел.
– Полжизни в тюрьмах! – повторила Пнина. – Он что, кого-нибудь прирезал?
– Самого себя прирезал. Был неплохим переплетчиком, а стал борцом за справедливую жизнь. Еврей не должен бороться с другими, он должен бороться с самим собой: если завистник – то со своей завистью, если дурак – со своей глупостью, если гордец – со своей гордыней, если ленивец – со своей ленью. Мало ли чего в нашем брате дурного! От такого борения и нам выгода, и всему миру польза.
Пнина слушала, не вникая в его мудрствования; мысли ее вертелись не вокруг борьбы за справедливость и улучшение мира, а вокруг самых обыденных и неотложных забот: как бы выкроить время и сбегать на базар, как бы не опоздать на молитву, а главное – как бы скорей выдать замуж своих дочек. За Рейзл она почему-то была спокойна, а
Элишеву не поймешь, нет чтобы подыскать себе поблизости какого-нибудь приличного парня по имени Израиль – парикмахера или жестянщика, так надо же – начиталась книжек и выбрала другой, бесплотный Израиль, что за тридевять земель, и грозится при первой же возможности уехать туда навсегда. “Мы там, мама, построим еврейское государство”. Зачем евреям свое государство, горестно спрашивала себя и дочку Пнина и сама же себе отвечала: евреи нуждаются не в своем государстве, а только в том, что называется “а бисэлэ мазл” (“чуточка счастья”), в хорошей семье, куче внуков и, конечно, в богатых клиентах. А уж где, в каком благословенном краю эту “чуточку”” простому смертному легче всего найти, не то что взбалмошная Элишева – сам Господь Бог не знает.
Как ни мудрствовал Банквечер, как ни кручинилась Пнина, жизнь не прислушалась к их жалобам и рассуждениям и поступила по-своему. В
Литву в тридцать девятом году вступила Красная Армия, и в сороковом все полетело вверх тормашками. Богатых клиентов Гедалье Банквечера как будто ветром сдуло. Бургомистр Мишкине Тадас Тарайла подался не то в Тильзит, не то в Берлин к немцам. Его место занял подпольщик
Мейлах Блох, который до революции, если верить его россказням, в сибирской ссылке подружился с самим Сталиным; хозяина мебельной фабрики Баруха Брухиса вместе с душевнобольной женой под конвоем вывезли на берега моря Лаптевых, а его фабрика, лесопилка и дом отошли государству; Элишева, на радость родителям, застряла на Богом забытом хуторе в Юодгиряе – танки с пятиконечными звездами, заметенные густой пылью литовских проселков, приспособленных только к гужевому транспорту, преградили ей все пути в желанный Израиль; младший подмастерье Арон Дудак женился на Рейзл, бросил портняжить и был за свою пламенную болтовню о равенстве, братстве и всемирном союзе трудящихся вознагражден большим чином – получил должность заместителя начальника местечкового отделения милиции. Одному