Очарование темноты
Шрифт:
Строганов опустил руки в прямом и переносном смысле. Он сказал:
— Тонни, вы знаете, что для меня не безразлично все, что вы делаете и говорите. Таких, как вы, я не встречал, хотя они, наверно, есть во всех сферах, где собственная темнота ослепляет до самоистязания, до самопожертвования... Тонни, я не принадлежу к тем людям, для которых наука о развитии общества является их главной наукой, их целью жизни, самой их жизнью. Я не достаточно силен в этой науке, знаю, что есть законы развития общества, на которые нельзя повлиять, как на смену времен года,
Платон согласился с Вениамином Викторовичем и сказал, что именно так думает и он, поэтому и стремится всеми способами ускорить приход неизбежного, которым и является гармония равновесия взаимностей...
Эти нескончаемые поучения, продолжись, довели бы терпеливого Строганова до истощения сил и терпения, если бы не тихий стук в дверь, а за ним появление высокого седого человека с жизнерадостными глазами, в дорожном костюме.
Он остановился в распахнутых дверях, ожидая чего-то, и, не дождавшись, спросил:
— Неужели Вальтера Макфильда так изменили годы, что он должен удостоверять свою личность визитной карточкой?
Платон по-мальчишески взвизгнул и бросился в объятия к Макфильду.
— Если существование бога я оставлял под сомнением, то теперь, в ваших объятиях, я уверовал в него... Я больше не одинок.
При таких неожиданных обстоятельствах перо готово ринуться в галоп и, перескакивая через слога и слова, роняя в стремительности своего бега кляксы, проскакать слева направо сотню строк. Но теперь не до скачек, привлекающих внимание, отвлекая его от главного.
Макфильд, стремясь побывать в России, хотел увидеть Шальву и теперь осуществил свое давнее желание.
Конечно, он был поражен увиденным, и, разумеется, восхищен достигнутым, и, несомненно, счастлив, что в этом грандиозном есть и его маленькие усилия.
Пусть за полями страниц останутся обеды, встречи, поездки, посещения цехов, технологические замечания, одобрения образцов швейных машин, коррективы по часовому заводу и многое другое, что представило бы интерес и, может быть, расцветило бы страницы. Это верно, но второстепенно. Первостепенно то, что Вальтер Макфильд привез мир и надежды на лучшее.
Он смеялся над чтением газет вниз головой и называл предположения Льва Алексеевича Лучинина естественными возрастными размышлениями, какие в его годы у пожилых людей, принадлежащих к различным сословиям, извращаются по-разному. Одни говорят о скором конце света. Другие — о пришествии антихриста. Третьи, из высших слоев, предсказывают войну.
— Какая же может быть война, господа, когда все за ее исключение? — убеждал Макфильд, подразучившийся говорить по-русски. — Голова таких людей требует хорошего остывания.
Макфильд сумел найти умиротворяющие слова и для Скуратова:
— Мальчик мой, мы гости на земле, и нам нужно хорошо отгостить. Зачем наполнять голову задачами, которые нельзя решить?
Там, где недоставало Макфильду русских афоризмов, он
Скуратов, не веря проповедям Макфильда, называя его про себя «епископом капитализма», видел в его болтовне искреннее желание смириться с ветром, не становясь его жертвой в борьбе с ним.
— Дон-Кихот, — сказал Макфильд, — бессмертен в книге и тотчас гибнет, как только выходит из ее переплета в жизнь, пытаясь перевоплотиться в похожих на тебя, мой мальчик...
ГЛАВА ПЯТАЯ
Приезд Макфильда сказывается и еще скажется в этом последнем цикле глав, хотя и не изменит логики событий, как и второй приезд, который правильнее назвать приводом. В дом Акинфиных привели Клавдия. Пристав смущенно, будто оправдываясь, сообщил:
— По долгу службы, Платон Лукич... Вот бумага... Примите Клавдия Лукича под расписку. Или я не знаю, что с ним будет дальше.
Платон взял из рук пристава бумагу и запечатанное письмо. В бумаге на имя шальвинского пристава сообщалось, что господин Акинфин К. Л. высылается за бесчинства на попечение и поруки господина Акинфина Платона Лукича по просьбе вышеназванного бесчинствующего, высылаемого из Санкт-Петербурга.
Письмо было кратким, написанным крупно и разборчиво:
«Душа моя, мною сделано все возможное, чтобы уберечь от позора Вашего брата и Ваше имя. Бесконечно уважающий Вас Х.Гущин».
Платон с Клавдием встретился только на другой день, после того, как мать и прислуга привели его в надлежащий вид. Он, уже протрезвившись после вчерашнего угощения сердобольной Калерии Зоиловны, сумел снова оказаться навеселе.
Почувствовав себя свободным под опекой матери, Клавдий заявил Платону:
— Я русский Беранже, певец свободы!
Дальнейшее Платон выслушивать не захотел. Клавдий пел на французском языке «Марсельезу» после того, как Платон захлопнул за собою дверь будуара матери.
С матерью он в тот же день говорил почтительно и холодно:
— Если тебе, мамочка, все еще ничего не понятно, то я могу переехать и отдать дом в твое распоряжение.
— Зачем же, сыночек, нам столько комнат? Клавдику и мне достаточно одного крыла. С отдельным входом. И вы не будете отравлять жизнь друг другу...
— Хорошо, мамочка, пусть будет по-твоему. Только, пожалуйста, попроси его не появляться у меня. Если он это сделает, с ним обойдутся, как полагается в таких случаях.
— Платик, не забывай, что ты мой сын и он мой сын. Вы братья...
— Я, мамочка, знаю, что он твой сын, и если бы он не был им, то ему бы пришлось вернуться с приставом обратно.
Мать ушла обиженной и пообещала не беспокоить больше Платона своими приходами.
Отделенный Клавдий пил и пел в «Веселом лужке». Исполняя песни на французском языке, он щеголял им. Пел он и свои сочинения, еще более хвалясь этим. Когда же он пропел первые строфы «Марсельезы», дежуривший в «Лужке» урядник, не разобрав слов, но услышав опасную мелодию, крикнул: