Очарование темноты
Шрифт:
Люди все видят и все понимают, все чувствуют и предчувствуют.
Зачем-то ходил Платон Лукич на старую доменку и поднимался наверх, где заваливают уголь и руду. И опять, будто прощаясь со всеми, здоровался.
Неужели он проакционерил свое «Равновесие»?
Старик Максим Иванович Скуратов знает больше всех других. Знает н тоже молчит. У него для всех один ответ:
— Живы будем — не умрем. Горькая правда дороже сахарной кривды...
Как хочешь, так и понимай. О какой сахарной кривде он говорит?
Смутно в Шальве. Смрадно! Состарившаяся знахарка Лукерья Болотная вещерица нашептывает людям:
— Прогневила Шальва небеса, не пускают они в себя ее греховный дым!
К чему эти слова, тоже не поймешь. Одно ясно — хорошего не ждать. И как его можно ждать, когда вечер приходит до времени, а утро наступает позднее позднего.
Поздно наступило и памятное утро в последнее воскресенье сентября, когда долго прощавшийся с Шальвой Акинфин простился с нею навсегда. Так он и написал своей рукой на чертежном листке, оставленном на его столе:
«Прощай, Шалая-Шальва, прощайте все! Мне добрые люди открыли глаза, а злые закрыли их. Я ушел из вашей жизни, но не ушел и не уйду из моей гармонии равновесия взаимностей. Из нее нельзя уйти, потому что она единственный способ плодотворного единения капитала и труда. Не торопитесь проклинать своего «золотого змея», пока не изведаете силу других удавов, удушивших меня, но не мой дух.
П. Акинфин»
Письмо первой прочла горничная Луша и бросилась к телефону. Она сообщила Скуратову:
— Приезжайте, Родион Максимович. Платон Лукич самоубился.
От телефона она побежала к Строганову и разбудила его.
— Платон Лукич повесился... Повесился... Вчера он требовал у меня бельевую веревку.
Луша дрожала и заливалась слезами.
— Да нет, нет... Как же это можно? — бормотал спросонья Вениамин Викторович. — Он не мог... Вам показалось...
— Пойдемте, пойдемте к нему... Я боюсь одна...
Пока одевался Строганов, прискакала конная полиция. Дежурные телефонистки теперь были обязаны слушать телефонные разговоры и сообщать полиции обо всем подозрительном.
Долго искали по множеству комнат Акинфина. У дома собралась толпа. Слух обегал улицы и шальвинские дома.
Безуспешные поиски. Полиции не удалось найти и той самой бельевой веревки, о которой сообщила Луша. Продолжили поиски в парке, и после того, как и это оказалось напрасным, старый горновой домны высказал свои подозрения.
— Это похоже на правду, — подтвердил догадки горнового пристав.
По дороге на домну была найдена бельевая веревка,
— Она! Она самая! — сказала Луша.
И тут же было сделано новое предположение. Предположение о том, что Акинфин передумал и предпочел скорую смерть в доменной печи.
На
Строганов также был уверен, что Платон, не чуждый театральности, не изменил ей. Здесь, в этом месте, началась промышленная династия Акинфиных, здесь и закончил ее собой последний из нее.
Был второй повод думать о самосожжении. Платон говорил Строганову, что ему не хотелось бы оказаться на месте отца и повторить собой оскорбительную для него кощунственную пышность похорон. Им же было сказано о Кузьме Гранилине, что он единственный раз был разумен, когда бросился в пламя своего дома и сгорел вместе с ним.
Более недели продолжались расследования и опросы. Были проверены все догадки, все версии. Было проверено и предположение Родиона Максимовича, стоявшего на своем:
— Такие, как он, не способны лишить себя жизни! Во имя чего? Я спрашиваю: во имя чего?
Скуратов был убежден, что Платон, знающий все лесные тропы пришальвинских лесов с детства, сбежал. А до этого навел на ложный след бельевой веревкой и карандашом с малахитовым наконечником. Скуратов находил, что письмо, оставленное Платоном, написано без единой поправки, твердой рукой. Так такие письма не пишут перед уходом из жизни.
— И если, — говорил Родион Максимович, — окажется, что Акинфин позаботился и о своих акциях, то о какой же доменке можно говорить?
Но и это никого не убеждало. Письмо он мог написать заранее и переписать его сто раз. Об акциях говорили, что если он в самом деле позаботился о них, то у него же сын. Не сжигать же свои миллионы в печи.
Все в конце концов сошлись на доменке. Глупо же думать о побеге. Не Топов же он. Не шулер. Кто ему мешал уехать из Шальвы, никому и ничего не объясняя?
Допускали, что верны слухи о продаже заводов. Ну и что? Хозяин же. Он не ответен за это ни перед кем.
Молва недолго волновала людские умы. Для одних Акинфин ушел святым праведником, любившим трудовой народ. Другие назвали его самым притворным обольстителем рабочих, сумевшим держать их в своем добровольном ярме и уползавшим от своего стыда.
Так говорил и вернувшийся в Шальву раненый солдат Савелий Рождественский. Он тоже клялся всем святым для него, что скользкий удав в демократической коже сбросил ее и уполз к таким же, как он, и продал не только Шало-Шальвинские заводы, но и свою родину.
Доводы Рождественского ничем не подтверждались, но его догадкам хотелось верить. И многие поверили в них твердо и бесповоротно после появления в Шальве новых хозяев. Они через переводчиков объявили:
— Теперь заводы будут в надежных и крепких руках!