Очарование темноты
Шрифт:
Тут она схлопала, стопала... Хоровод плясовую запел и будто окрылил ее. То голубкой порхнет, то касаткой мелькнет, а то вспыхнет, как у сарафана рукава, и жар-птицей вокруг него... А он сам не свой. Будто ни единого седого волоса в бороде, а как ретивый конь о третьей весне. Аж земля гудит от его топота да в ушах звенит от его посвиста.
А хоровод все пуще да громче... А он да она — ни тот, ни другой спуску в переплясе не дают. Насмерть пляшут. И доплясались бы до нее, ежели б не любовь. Она-то и шепнула ей на ухо: «В уме ты? Он того гляди...» — и всякое такое прочее. Тогда она вскрикнула:
И пала чуть ли не от бесчувствия, да не на луг, не на землю, а на руки ему...
...Допоздна плясала и пела Троица. До утренней росы молился Акинфий Демидов на свою Писанку. Много узнала в эту ночь молодая зеленая трава, а узнавши, смолчала, как и все до единого, кто был на лугу. Боязно было не смолчать.
Все молчали и после переезда отца-кузнеца и его дочери в новый дом. Промолчала об этом и летопись.
Какому писцу могло снадобиться, чтобы руку ему отрубили или язык собакам скормили!
Царь ведь! Для которого и в Москве не нашлось бы суда.
Однако ж не все, что молчится, не сказывается. Лицо сына Акинфиной Писанки бессловесно заговорило. Весь в отца уродился. От голоса до волоса. От глаз до последней приметинки. Не держать же парня за тыном, взаперти. А на люди как показать? Не в монастырь же заточать сына с матерью. А мог бы! И в Тулу выслать мог. Все мог, да отцовство не все дозволяло ему. Себя в нем любил. Даже имя свое передать хотел. Видеть хотел его. Хоть раз в году, да прижать к своей груди.
Долго терзался Акинфий. Кузнец его надоумил и указал глухие шало-шальвинские рудные места.
Все понял Акинфий. И помог срубить кузнецу дом, поставить кузницу и для первости небольшую доменку для сына заложить.
Не легко, но безбедно зажила Акинфина Писанка и ее сын Харитон Акинфин.
С него-то и начался род Акинфиных, боковой отток рода Демидовых.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Не поблагодарить Луке Фомичу за такой сказ своего деда Мелентия грех. Не поверить ему — еще грешней... А усомниться можно. Уж больно складна «Акинфина Писанка». Из всех листов, что были написаны дедовой рукой, эти три листа как бы с другого языка на бумагу перешли. И улика есть...
Знавал дед Мелентий речистого старика по прозвищу
Бабай-Краснобай. Сам он об этом говаривал. И в старушечьей молве про него тоже память осталась. Горазд был этот Бабай-Краснобай из ничего плести такие узорчатые побывальщины, что и большие господа ими заслушивались. А одна старуха будто бы знавала Бабаева отпрыска, и тот пересказывал, откуда Акинфины пошли. И слышанное смахивало на запись в «численнике». Смахивало, да не тем припахивало. Совсем не тем. Даже нос воротило.
Вот и гадай. Может, дедушка Мелентий приукрасил, может быть, и Бабаев отпрыск правду про Акинфину Писанку дегтем измазал. Так это или не так, а уж коли исписано, пусть будет читаемо, чтимо и любимо.
Дальше листать сто раз листанную книгу не захотелось. Одна скукота. Кто кого породил, чем славен был порожденный и братия его, когда почил, кого оставил хозяином и что оставшийся сотворил, какой пруд запрудил, какой завод поставил. И опять снова здорово: родился, воздвиг, почил, чем, почивши, свое имя прославил.
Перелистнув прапрадедов, прабабок, их братьев
Первый в роду умножил родовую казну до миллиона рублей, а потом и далеко перевалил через него.
По кораблю и плавание, по плаванию и корабль. Построенный им дом назвал дворцом, который не обесславил бы и Питер, стой он там на самой разлучшей улице.
Честь и слава деду Мелентию, а памятника перед его дворцом так и не возвел ты, неблагодарный внук. Нехорошо, Лука Фомич, нехорошо обещать и откладывать с года на год! Теперь...
Не закончив мысль, Лука Фомич перелистнул еще несколько страниц и остановился, не желая того, на отце. На Фоме Мелентьевиче. Как живой, смотрит он на Луку со своих страниц, писанных им неопрятно, срыву с маху, сразу набело. Пропускает и буквы, и слова. Не всегда поймешь, что и к чему. Такова и вся его жизнь — без царя в голове, без тревог и забот о своих заводах. Всегда навеселе, и умер на веселом пиру от перепития до разрыва сердца.
Но и он, родимый его батюшка, тоже, можно сказать, оставил по себе память в строениях. Одно из них не сразу и назовешь своим именем. Оно до того выпирало из заводской стройки, что Лука Фомич подумывал, не вырезать ли из «численника» отцовские самовосхваляющие строки об этом его строении.
Им был цирк.
Спервоначала, как пишет Фома Мелентьевич, цирк был тесовый, а потом на фундаменте и столбах, с настоящим куполом, как в больших городах.
Луку Фомича сердило, что его отец цирк описывал в таких доскональностях, которые уважающие себя и других люди оставляют при себе. Зачем знать, хотя бы ему, его сыну, не говоря уж о внуках, какие «фартовенькие, забубенненькие» были у него наездницы, канатоходки и акробатки, как они веселили его и дорогих гостей после представления на цирковой арене, приглашаемые на поздние ужины в господский дом...
Запомнились Луке Фомичу цирковые представления, даваемые для отца. Он один или с двумя-тремя заезжими промышленниками сидел в господской ложе, при пылающем камине, и наслаждался «позорищем». Просил повторять любимые номера, а кое-когда, если был не в себе, пробовал выходить на цирковую арену и... Нет, нет... об этом даже не хочется помнить Луке Фомичу.
Но помни не помни, а это все было, и кто-то, какой-то, неизвестно кто и какой, может быть, тоже молчком да тишком ведет свои записи, не упуская и не прощая в них ничего и, конечно, того, что не может простить отцу и сам он, его сын Лука Фомич. А с другой стороны...
С другой стороны, у всякого времени своя масть. В Екатеринбурге такое ли выкуролесивали золотопромышленники, рядом с которыми цирковые отцовские забавы безвинная пустяковинка. А если уж говорить по самой большой совести, то по какому праву не мог он позволить себе цирковое удовольствие? Не на чужое, а на свое сгальничал его отец. Строили же другие церкви, богадельни, больницы, памятники царям, а то и самим себе, — почему же запретен цирк? Чем он не церковь для увеселительного отдохновения человеческих душ? И по сей день он им служит, да еще как хорошо служит!