Очарование темноты
Шрифт:
Такой была шало-шальвинская вотчина, к хозяйствованию которой готовил себя Платон чуть ли не с отроческих лет. Он еще на школьной скамье говорил своим сверстникам, кто и кем будет, кого и куда назначит он. Самым первым и самым главным над всеми заводами назывался Родик Скуратов, не потому, что он его молочный братик, а потому, что он верит ему во всем и доверяет ему все тайны, и даже такие, которые он не имел права знать сам, а узнавши, обязан был их тут же забывать.
Родик честен, смел, откровенен. И что самое главное — Родион не даст в обиду работающих на заводах, чего не могут сделать назначенные отцом управлять и начальствовать. Не могут, потому что
Платон с детства знал свои заводы, любовался ими. Любовался до тех пор, пока не увидел в Англии, Германии, Франции, Бельгии несравнимое с тем, чем гордился его отец. Он мог называть большими успехами достигнутое им по отношению к заводам своих соседей, едва поднявшихся над варварством мануфактур. В остальном же отцовские преуспевания значили так мало, что невозможно было сказать вслух.
Ему очень жаль отца и стыдно за него, называющего преуспеванием мизерные новшества. Что из того, что его отец сумел подняться над изнуряющей человека кустарщиной. Как сказать отцу, что невелика заслуга ползущего, перегнавшего стоящего и лежащего. Нелегко заявить об этом и человеку, который был обязан совершенствовать заводы, получавшему от Акинфиных огромное вознаграждение за его очевидное безделие.
Человек этот звался Феофаном Григорьевичем Шульжиным. Он был кумиром отца, доверившего ему свои заводы, называл его достойнейшим из всех управителей, каких он знавал на своем веку. Лука Фомич был не прочь женить своего младшего сына Клавдия на дочери Шульжина Кэт. И этим самым заполучить радение за акинфинские заводы управителя, ставшего родней.
Отец наказывал Платону, и он помнит дословно напутственное наставление:
«Не гнушайся, Платоша, и малыми советами Феофана Григорьевича, в них всегда скрыта большая мудрость умения повелевать и править. И он по первости поднатаскает тебя, сын мой, в этой трудной науке хозяйствования».
Милое охотничье, собачье словцо «поднатаскает»! В чем? В том, что не известно ему самому? Что чуждо ему со дня рождения? Чуждо всей его природе. Чуждо образу его мышления, его боязни встретиться с теми, кому обязаны все на этих заводах, и теми благами, которые он получает.
Платон откладывал встречу с управляющим заводами. Не хотелось видеться с ним для проформы, выслушивать поучения, о которых был наслышан .Платон в первые дни своего приезда. Он встретился с другим «натаскивателем», которого любил с детства и до сих пор считал своим наставником. Он первый научил держать его молоток и зубило, потом подвел его к наковальне и помог отковать первый большой, настоящий гвоздь, который до сих пор хранится дорогой памятью. Он и сейчас работает на самом большом паровом молоте и учит этому мастерству молодых «паровых кузнецов».
Его имя Максим Иванович Скуратов.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Скуратовы уважаемая кузнечная фамилия. Сам Скуратов Максим Иванович и его жена вхожи в дом Акинфиных запросто. Как мы помним, Марфа Ефимовна была кормилицей Платона, а ее сын Родион, тогда Родик, был любим в семье Акинфиных.
Платон сразу же по приезде пришел в старый дом Скуратовых. Ему хотелось узнать, правда ли, что Родион собирается побывать в Шальве. Их пути разошлись после окончания технического училища. Об этом еще будет рассказано. Сейчас же, чтобы не потерять основную нить этой главы, мы послушаем суждения Максима Ивановича Скуратова о рыбе, которая, всегда тухнет с головы.
Этой широкоизвестной поговоркой он начал разговор об управляющем заводами Шульжине:
— Ежели, Платоша, на прямоту, как бывало на шальвинском берегу, во времена нашего давнего ужения, то надо сказать, что головы на наших заводах нет. Есть его высокоблагородный мундир с золотыми пуговками, при мундире пухлявые бакенбардины, а над ними розовая плешь и больше ничего.
— Дурак? — так же прямо спросил Платон.
— Будь бы он им, тогда бы все проще было. Он сидетель.
— Кто?
— Как бы тебе понятнее... Это хорошо вышколенный статуй, обученный сидеть. Понимаешь, сидеть. Сидеть сановито, величаво, приказательно и всезнаемо и скрывать, что нет ничего ни в нем, ни при нем. Уметь сидеть — это тоже наука, которую годами старательно постигают с малой чиновной ступеньки до их превосходительской высоты. Лучше мне, Платоша, не объяснить...
— И не надо, Максим Иванович. Вы очень хорошо объяснили. В чем же его сила? За что так чтит его отец?
— Об этом, Платоша, спрашивай не у меня. Спроси у тех, у кого никто и никогда не спрашивает, которым только велят, с которых только спрашивают и... Да что там, не буду досказывать. Само дело доскажет... Если ты, конечно, с дела начинать будешь, которое не в конторе сидит, а у наковальни стоит, руду плавит, листы катает, льет и формует. Среди них тоже всякие есть головы, но и самая пустая из них правды про нашего управителя не утаит. А если утаит, глаза выболтают...
Начавшийся разговор в доме Скуратовых продолжился на заводских покосах, куда пошли они, потому что туда пошлось.
Максиму Скуратову не хотелось говорить о сыне, уволенном Шульжиным с завода, чтобы не выглядеть ненавидящим его за оскорбленного им Родиона. А все же пришлось сказать:
— Сын сыном, и я не хочу в одном горшке разные каши варить, но если подумать вглубь, то каши-то эти из одной и той же крупы. Родион был ненавистен этому борову не потому, что был неуступчив, а потому, что сын не служил при заводе, а как бы жил в нем. И завод тоже... Как бы тебе это понятнее... Завод тоже жил в нем полностью, от проходных ворот до колпаков на трубах... На этом он и проштрафился... Да и сейчас проштрафливается... Не может мой Родион, моя кровь, «на месте шагом марш», вперед рвется. Жизнь-то ведь не стоит, Платошенька. Ему хотелось, чтобы и завод не стоял...
— Где он теперь, Максим Иванович?
— В Мотовилихе, накануне выгона. И не накануне, а, можно сказать, дела сдает. Жду. Со сношкой приедет.
— Когда?
— Кто его знает. Может быть, к Любимову на судовой завод поступит. Говорят, зовут, а так это или нет, не скажу.
Платон остановился, положил руки на плечи Скуратову и сказал:
— Он никуда не поступит, Максим Иванович. Никуда.
— Я понял тебя, Платон Лукич. Захочет ли только тебя понять Родион? Не тот он теперь... Не тот. И не в том дело, что Шульжин и его вышульжил, а в том, что Лука Фомич промолчал.
— Промолчал? Родик был у отца?
— Лука Фомич сам приходил к нам. Хорошие слова говорил. И денег сколько-то много навяливал... Родион, само собой, не из тех, кто берет, молчит да кланяется. Ничего не сказал Родька Луке Фомичу, только в глаза ему посмотрел и, не попрощавшись, повернулся к нему спиной и знать его больше не захотел.
— Молодец! Ей-богу, молодец!
— С той поры перед Шульжиным и я шапки не снимывал. Увижу на улице — не узнаю. Не стало его для меня. А я для него был. Не без его указки мне наградные выписывали. Не без его ведома и на паровой молот перевели. Чует кошка, чье мясо съела, да не знает, как с этого мяса будет она блевать.