Очарованная душа
Шрифт:
«Ручью ведь не помешаешь течь. Перегороди его камнем – он заиграет еще веселее».
И вдруг у Аннеты открылись глаза. Она поняла, что неразумно покидать птенца одного в гнезде. Она бросила работу. Да и тошно ей становилось от этого влечения женщин к раненому мужчине, от любви, которая примешивалась к жалости, любви на крови, любви к крови!..
«Не будь гордячкой! И ты это пережила…»
Самый дикий из всех видов лицемерия. Цивилизованный человек-зверь приправляет свои свирепые инстинкты запахом лжи. И этот запах она почуяла в своем сыне. Его, казалось, источала даже
Она страшилась не только смутного пробуждения мужской зрелости, натиска чувств, опьянения маленького фавна, которого Марк не умел скрыть.
Мать, знающая жизнь, ждет этого часа; и если не без трепета сторожит его приход, то и не удивляется: она молча бодрствует и ждет-с грустью, с гордостью, с жалостью – ждет, когда юный мужчина пройдет через неотвратимый искус, когда разорвутся обволакивающие его покровы и он окончательно отделится от материнского организма. Но этот час, который в мирное время мог бы прозвонить, как в тишине полей в нежный апрельский полдень звонят колокола, теперь хрипло бил среди воя бури, закружившей исступленные народы.
Однажды вечером Аннета, уставшая за день от работы и беготни, сидела в Люксембургском саду. Мимо проходил вместе с товарищами по лицею ее сын. Увлеченные спором, они задержались посреди аллеи. Стена деревьев отделяла их от скамьи, на которой сидела невидимая Аннета. Она услышала страстный и насмешливый голос сына, с восторгом говорившего о том близком будущем, когда у «бошей» потребуют за одно око целых два, за один зуб – всю пасть. Мальчуганы уже сейчас втягивали в себя запах добычи, запах пота и крови растерзанного зверя: они корчили из себя сильных людей, не знающих излишней щепетильности, не знающих слабостей. Марк, хвастаясь своей кровожадностью, говорил:
– Боши насильничали, душили, жгли – и правильно! А мы будем вести себя еще почище их. Война есть война. Это будет пиршество. В газетах, само собой, мы будем писать, на утешение дурачкам, о цивилизации. Мы понесем немцам свою цивилизацию.
Ему поддакивали. Он гордился своим успехом. Мальчики без конца облизывались, предвкушая свои будущие деяния, говоря о женщинах, девушках, которых они «оплодотворят (вот это, впрочем, жалко!) благородным французским семенем!..» Эти повесы сами не знали, что болтают. Это были мужчины. А мужчины не знают, какое зло они творят. Но они его творят.
Аннете казалось, что ее оглушили пощечиной. Оскорбление, вылетевшее из улыбающихся уст ее мальчика, ударило ее прямо в сердце, в живот…
Feri ventrem!.. Вот кого она произвела на свет! Волчонка! «Он еще не понимает…» Но не станет ли он еще хуже, когда поймет? Как спасти его от гнусного зова Джунглей?
В другой раз она слышала, как он бесстыдно потешался, уже в ее присутствии, над лакировщиками войны и мира, жрецами бога и права. Своими зоркими глазами он хорошо разглядел героическое лицемерие Жиреров, Бернарденов, плутовавших в своей игре с Крестом и Идеей, лишь бы выиграть начатую партию. Он-то в них никогда не верил; он ни во что не верил (в ту минуту!). Этим детям претили слова, которые
– О, это фальшивые векселя!.. Меня на них не подденешь!..
Вместо того чтобы возмущаться, Марк громко хохотал. Он находил этот маскарад остроумным, он участвовал в игре. Идеализм и религия вполне пригодны, чтобы застлать глаза пылью или отравить удушливым газом. Самый сильный – это самый коварный…
– Да здравствуем мы! У нас есть все: проповедники и профессора, шарлатаны от религии, печати, парламента!.. Очень полезно лгать «во имя бога, царя и отечества!» («Михаил Строгов»). Из всех человеческих изобретений самое остроумное – это господь бог во всех его разновидностях!..
Этот желторотый Макиавелли щеголял своим веселым цинизмом. Аннета вышла из себя. А разумнее было бы сохранить самообладание. Но Марк затронул ее самое чувствительное место. Вспылив, она крикнула:
– Довольно! Марк удивился.
– Почему?
– Такими вещами не шутят! Он насмешливо уронил:
– Только это и делают!
– За них умирают!
– Ах, я и забыл, что в твое время они были в моде! Извини.
– Нет, я тебя не извиняю, – придя в ярость, сказала Аннета. – Довольно глумиться!
– Это мой способ быть серьезным, – сказал Марк.
У него был недобрый взгляд, натянутая полуулыбка. Он продолжал:
– И прошу тебя заметить, что я отношусь с уважением к этим вещам.
(Он сделал ударение на последнем слове.).
– Вот этого я тебе и не прощаю, – сказала Аннета. – Все эти вещи: бог, религия – я в них не верю. Это мое несчастье. Но я уважаю тех, кто верует в них. И при виде лукавых людей, которые плутуют со своей верой, – верой, которой у меня нет, – я готова чуть ли не отстаивать ее, я за нее страдаю.
– От нечего делать, – заметил Марк. – А не лучше ли было бы найти ей применение? Это-сила, такая же, как человеческая глупость. Используем ее! Используем обе эти силы! Пусть все служит победе. Я имею право извлекать пользу из веры, раз я не верю сам!
Аннета, пригнув голову, взглянула ему в глаза и сказала:
– Не заставляй меня презирать тебя! Марк отступил на шаг.
Она продолжала смотреть на него блестящими от гнева глазами, пригнув голову: это все еще была телка Юнона, готовая ринуться в бой, Аннета прежних дней. Ноздри ее трепетали. Она отчеканила:
– Я могу стерпеть многое: семь смертных грехов, всевозможные пороки, даже жестокость. Но единственно, чего я не прощаю, это лицемерия. Играть верой, не веря, плутовать с самим собой и со своими идеями, быть Тартюфом – нет, лучше уж не родиться на свет! В тот день, когда я увижу, что ты так опустился, я стряхну тебя как пыль с моих туфель. Даже если ты безобразен, низок – будь правдив! Уж лучше ненавидеть тебя, чем презирать.
Марк молчал; он задыхался. Оба дрожали от гнева. Гневные слова хлестнули его по щекам; он хотел ответить тем же, больно хлестнуть ее в свою очередь, но у него захватило дыхание. Эта буря застала его врасплох.