Очарованная душа
Шрифт:
Сдаться пришлось им… После первого осмотра, бесцеремонного разглядыванья, хихиканья, шушуканья и жестоких тычков в бок соседу веки опустились. Но из-под них – притаившийся, коварный взгляд. И это еще опаснее!
Вы не можете поймать взгляд, а сами пойманы. Малейшее ваше движение будет подмечено и подчеркнуто гримасой, которую мигом состроят все как один. Настоящий беспроволочный телеграф! Все кажутся неподвижными, невинными (в буквальном и в переносном смысле слова), но под партой ерзают ноги, башмаки царапают пол, руки шарят в глубине кармана или щиплют соседа за ногу, глаза подмигивают, а язык упирается в щеку, образуя на ней бугор. Они ничего не видят – и видят все. Минутная рассеянность учителя – и по всему классу проходит зыбь.
Все это хорошо знакомо учителям, и хотя Аннета впервые подвизается на этом поприще (до сих пор она давала только частные уроки), она с первых же шагов
По мнению этих маленьких мужчин, место женщины – дома или за конторкой. Там – ее царство; там они замечают и голову ее (она у нее неплохая). и порой ее ладони (она скора на руку!). Но когда женщина выходит на улицу, их интересуют другие ее стати. Как они рассматривают ее!..
Большинство ничего не знает – или почти ничего. Немногие получили боевое крещение. Но никто не хочет сознаться в своем неведенье. А как они говорят об этом, как они грубы, эти малыши! Если бы женщины подозревали, что о них можно услышать среди табуна подростков – о них, обо всех тех, кого может поймать и ощупать взбаламученное воображение подростков в узком кругу повседневной жизни – о сестрах, замужних и незамужних женщинах, о госпожах и служанках, обо всех, кто носит юбку, будто то юбка господа бога! Щадят по безмолвному соглашению мать, да и то не всегда. И если является женщина, которая не связана ни с кем, которую никто не охраняет (которой никто не обладает: ведь ничто не делается даром), у которой нет ни мужа, ни сына, ни брата, то эта женщина, всем чужая, – добыча. Тут уж полный простор и умам и речам!
Да, но такую добычу, как Аннета, голыми руками не возьмешь. Кто начнет? И с чего начать?
Странная женщина! Вот они украдкой зубоскалят, шаря по ней глазами, а она смотрит на них своим уверенным, жестким или насмешливым взглядом, от которого соленое словцо застревает в глотке; она ставит их в тупик своей дьявольской догадливостью.
– А ну, Пилуа, – говорит она, – вытри рот. Запашок, знаешь ли, не из приятных!
Он спрашивает, от чего запашок.
– От того, что ты сказал.
Он уверяет, что ничего не говорил, а если что и сказал, то тихонько, – она не могла расслышать.
– Не слышала, так угадала… Уходите из класса, когда вам надо облегчиться! Я не могу почистить ваши мозги, но пусть по крайней мере рот остается чистым.
Они озадачены. На минуту. Откуда у нее эта смелость тона и взгляда, эти замечания, падающие на них как шлепки? Она раздает их без запальчивости, уверенной рукой, которой она сейчас так спокойно проводит по своим золотистым бровям… Кольцо снова смыкается вокруг нее – глаза, смотрящие украдкой, исподлобья. Аннета чувствует, что ее исследуют всю, от головы до пят. Она не опускает взора и, не давая мальчуганам передышки, сыплет неожиданными вопросами направо и налево, держа их мысль в постоянном напряжении. Она хорошо знает, что жужжит внутри этих маленьких, ничем не занятых мозгов, жужжит, как рой мух, вылетающих весной из густо разросшихся глициний. Знает… А если не знает, то уж они постараются открыть ей глаза.
Вот сын торговца лошадьми, пятнадцатилетний толстяк Шануа, – хотя ему можно дать все семнадцать, – приземистый, плотный, веснушчатый, с квадратным черепом, белесыми и короткими, как у свиньи, волосами, огромными лапищами и обгрызенными до мяса ногтями, грубый и лукавый, зубоскал и задира. Когда он шепчется, внутри у него что-то гудит, точно большая муха на дне горшка. Он впивается взглядом в Аннету, оценивает все ее стати и прелести, причмокивает языком, как знаток: он бьется об заклад (увидишь, старина!), что объяснится ей в любви. Когда она обращается к Шануа, он таращит на нее свои рыбьи гляделки. Она высмеивает его. Раздосадованный Шануа клянется, что еще поиздевается над этой красоткой. Он подстраивает так, что она застает его как раз когда он занимается рисованием непристойных сценок. И ждет: что будет? Он делает бесстрастное лицо, но жилет у него трясется от смеха, ушедшего куда-то в живот. А другие щенята с ним в заговоре и заранее тявкают от удовольствия, устремив взгляд на жертву, на ее лоб, на ее глаза, на ее длинные пальцы, сжимающие листок бумаги. Аннета, однако, и глазом не моргнула. Она сложила листок и продолжает диктовать. Шануа, хихикая, пишет вместе со всеми.
Кончив, Аннета говорит:
– Шануа, вы вернетесь на несколько недель на ферму, к отцу. Здешний воздух вам
Шануа уже не смеется. Его зад не стремится возобновить знакомство с сапогами отца. Мальчик протестует, спорит. Но Аннета неумолима:
– Ну же, собирайтесь, да попроворней, молодой человек! Здесь у вас слишком тесное стойло. А там – приволье. Да и скребницей по вас пройдутся. Вот пропуск для инспектора.
Она пишет на листке бумаги:
«Временно исключается. Отправить домой».
Она говорит ученикам (а те слушают, разинув рот):
– Дети мои, не трудитесь понапрасну. Вы хотите запугать меня, потому что я женщина. Вы отстали на несколько столетий. В наше время женщина выполняет тот же труд, что и мужчина. Она заменяет его на тяжелой работе. Она живет той же жизнью. Она не опускает глаз перед… Вы корчите из себя мужчин? Не торопитесь! Этого достигнут все, даже самые недалекие.
Весь вопрос в том, будете ли вы разумными людьми, мастерами в ремесле, которое себе изберете. Наша задача – помочь вам в этом. Но мы вам не навязываемся. Давайте говорить начистоту! Мы работаем для вас. Хотите вы или не хотите понять это? Да или нет? Если да, значит, так себя и ведите!
После нескольких неудачных попыток они убеждаются, что перевес не на их стороне. И вот молчаливый договор заключен. Границы, разумеется, надо зорко охранять. Иначе договор превратится в клочок бумаги. И они охраняются. Но при этом складываются нормальные отношения. Мальчики перестают спорить с поставленной над ними силой. И так как их союз становится бесцельным, они, естественно, распадаются на отдельные единицы. Среди племени Аннета начинает различать индивидуальности. Немногие из них – трое или четверо на все шесть классов – вызывают в ней симпатию, но показывать ее нельзя. Это мальчики с более тонкой душой и более развитым умом; чувствуется, что в них, где-то глубоко, начинают вызревать более сложные мысли; они отзываются на слово, на проблеск внимания, на взгляд; другие почти всегда относятся к ним подозрительно или преследуют их. Эта известная аристократичность, естественно, навлекает на них вражду всего племени: раз они чувствительны, значит, надо заставить их страдать. Нет смысла выказывать им предпочтение – они за это отплатят. И, что еще хуже, они постараются извлечь из него выгоду; эти маленькие актеры, как только почувствуют интерес к своей особе, начинают и сами считать себя интересными, хотят производить впечатление, и в душу их прокрадывается фальшь: ведь все они из той же породы – наивных и бесстыдных циников. И Аннета принуждает себя казаться бесстрастной. Как хотелось бы ей взять кого-нибудь из них на руки – за отсутствием того, кого ей так не хватает!.. Далекий Марк всегда с нею. Она ищет его в каждом из своих учеников. Она сравнивает его с ними. И хотя Аннета – на то она и мать – не находит никого, кто мог бы сравниться с Марком, она силится обмануть себя, живо воображает его на их месте, перед собой, видит его; хочет разгадать их, чтобы разгадать его. За неимением лучшего – это зеркала, не слишком сильно искажающие образ потерянного сына, блудного сына, который вернется. Что же они отражают?..
Увы, они отражают взрослых! Их идеал ограничен: быть тем же, чем были их предшественники, люди предыдущего поколения (и эту силу прошлого, которая пятится назад, определяют словом «пред-шествовать»!). Рождаются они каждый со своими чертами, но еще до поступления в школу эти особые черты становятся едва уловимыми: дети отмечены печатью, наложенной их владельцами-отцами, которые, в свою очередь, носят на себе штамп родства со своими предками, общности породы. Они уже не принадлежат себе. Они принадлежат безыменной Силе, которая целые века собирала в городах этих степных собак, повторявших все одни и те же движения, лаявших одинаково, наново строивших одни и те же конуры мысли. Коллеж – это мастерская, где обучают технике обращения с машиной мысли. Что могут сделать одиночки, стремящиеся освободить этих детей? Прежде всего их следовало бы отучить от привычки напяливать на себя мысли взрослых. А между тем вся их гордость и состоит в том, чтобы разыгрывать из себя «больших». Чем меньше у них собственных мыслей, тем больше они гордятся и радуются… Ах, боже мой! Ведь так же ведут себя и взрослые. Они приходят в восторг, если могут освободиться от личного мнения (какая обуза!), утопить его в мышлении оптом, в мнении массы, именуется ли она Школой, Академией, Церковью, Государством, Родиной, или никак не называется, а является Видом, этим подслеповатым чудовищем, которому приписывают божественную мудрость… А оно ползет наудачу, шаря прожорливым хоботом в илистом болоте, откуда оно некогда вышло и где оно потонет… (Сколько тысяч видов уже бесследно кануло в него! Но неужели и мы не в силах будем отстоять наш вид?).