Очарованный принц
Шрифт:
Двинулись дальше. За селением, вдоль дороги, как бы сбегая к ней с крутого склона, тянулись сады, огороженные низенькими, в пояс, заборами дикого камня. Сюда, в предгорья, весна опаздывала, словно и ей были трудны подъемы и повороты здешних дорог: деревья здесь только еще зацветали.
Узкая каменистая дорога была совсем безлюдной, колеи – едва заметными; арбяной путь здесь кончался, дальше, к перевалу, шел только вьючный. Все прохладнее, свежее становился ветер, летевший от снеговых вершин, все многоводнее мутно-ледяные арыки, все шире голубой простор
Одноглазый дышал тоже с трудом, но ходу не сбавлял, хотя Ходжа Насреддин, из сожаления к нему, то и дело придерживал ишака.
– Ты, верно, очень торопишься?
Одноглазый не ответил, только оглянулся через плечо на дорогу.
«А может быть, он вовсе и не плут? – продолжал свои раздумья Ходжа Насреддин, стараясь позабыть о желтом котовьем огне, исходившем из единственного глаза его спутника. – Может быть, он спешит к семье или на выручку к приятелю, попавшему в беду?..»
Недолго пришлось ему заблуждаться.
Сзади послышался далекий топот коней.
Одноглазый прибавил шагу и начал оглядываться поминутно.
– Скачут, – не выдержал он.
– А пусть себе скачут, дороги хватит на всех, – беззаботно ответил Ходжа Насреддин.
Через десяток шагов одноглазый сказал:
– Я что-то сильно утомился. Хорошо бы нам отдохнуть где-нибудь в стороне. За камнями, в укрытии…
– Зачем же нам сворачивать в сторону? – возразил Ходжа Насреддин. – Мы отлично можем отдохнуть и на дороге.
– Но за камнями лучше – нет ветра, – сказал одноглазый, как-то странно поеживаясь; его желтое око расширилось и потемнело.
Конский топот надвинулся вплотную; одноглазый завертелся, засуетился – и в эту минуту из-за поворота вынеслись всадники. Впереди, на незаседланной лошади, болтая босыми ногами, мчался чайханщик, за ним – гости, недавние собеседники.
– Стойте! – грозным голосом закричал чайханщик. – Стойте, проклятые воры!
Едва не сбив Ходжу Насреддина с ног, брызнув ему в лицо колючим дождем раздробленного камня из-под копыт, он пронесся вперед, круто со всего ходу осадил лошадь, поднял ее на дыбы, повернул на задних ногах и поставил поперек дороги.
Подоспели остальные, попрыгали с лошадей, окружили Ходжу Насреддина и его спутника.
– Вы!.. – сказал, задыхаясь, чайханщик. – Где мой новый медный кумган ура-тюбинской работы?
Он кинулся к ишаку, взялся обшаривать переметные сумки.
– Твой кумган? – спросил, недоумевая, Ходжа Насреддин. – Тебе самому, почтенный, лучше знать, где находятся твои вещи. Зачем ты шаришь по моим сумкам? Разве что у твоего кумгана вдруг выросли ноги и он сам прыгнул в сумку!
– Выросли ноги? – хриплым голосом завопил чайханщик, багровея лицом и шеей до накала. – Сам прыгнул в твою сумку, презренный вор!
С этими словами он, к несказанному изумлению Ходжи Насреддина, вытащил из правой сумки новенький блестящий кумган.
В ярости чайханщик подпрыгнул, ударил себя в грудь кулаком. Это послужило знаком
– Он нарочно заговаривал нам зубы своими Агабеками!
– А второй воровал в это время!
– Как ловко он притворялся больным!
Удары и пинки возобновились.
Наконец чайханщик и его друзья вполне насладились местью. Потные, запыхавшиеся, они покинули поле битвы, столь бесславной для Ходжи Насреддина.
Опять ударили в камень звонкие подковы, затихли в отдалении…
Ходжа Насреддин поднялся; его первые слова были обращены к ишаку:
– Теперь я понимаю, зачем ты свернул утром с большой дороги, о презренный сын гнусных деяний своего отца! Мой халат показался тебе слишком пыльным? Но помни: если только еще где-нибудь в третий раз примутся выколачивать пыль из моего халата, позабыв предварительно снять его с моих плеч, тогда горе тебе, о длинноухое вместилище навоза! Я не поленюсь и проеду сто полетов стрелы, но разыщу где-нибудь живодерню с заржавленными от крови крючьями, с кривыми зазубренными ножами, сделанными из серпов, с длинными карагачевыми палками, на которых распяливают ишачьи шкуры! Помни!..
Ишак мигал белесыми ресницами; морда у него была невинная, кроткая, будто бы все эти угрозы относились вовсе не к нему.
Одноглазый лежал ничком и не шевелился.
Ходжа Насреддин слегка тряхнул его за плечо.
Одноглазый опасливо поднял голову:
– Уехали? Я думал – отдыхают… – Отряхивая пыль с халата, он добавил: – Хорошо, что они все были босиком.
– Не понимаю, что находишь ты в этом хорошего.
– Когда босиком, то бьют пятками, – пояснил одноглазый. – А пятка по силе удара несравнимо уступает носку.
– Тебе лучше знать…
– Особенно прискорбны для ребер канибадамские сапоги, – продолжал одноглазый. – Тамошние мастера для красоты подкалывают в носок жесткую подошвенную кожу; кому – красота, а кому – горе…
– Ни разу не пробовал я на своих ребрах канибадамских сапог и не собираюсь пробовать, – сказал Ходжа Насреддин. – Будет лучше, почтенный, если здесь, на этом самом месте, мы расстанемся, и – навсегда!
Он сел на ишака, тихонько щелкнул его между ушей – обычный знак трогаться.
Одноглазый вдруг залился слезами и упал на колени, загородив Ходже Насреддину путь.
– Выслушай меня! – жалобно закричал он. – Никто, ни один человек в мире, не знает обо мне правды! Молю, будь милосерден, выслушай – и тогда многое представится иначе твоим глазам!
Его волнение было неподдельным, слезы – искренними, крупная дрожь сотрясала все его тело.
– Да, я вор! – Он захлебнулся рыданием, ударил себя в грудь кулаком. – Я гнусный преступник, и сам знаю это! Но поверь, незнакомец, я сам больше всех страдаю от своей преступности. И нет в мире ни одной души, которая захотела бы меня понять!..