Очарованный принц
Шрифт:
Лодка неслась стремительно, впереди уже виднелась белая пена, кипящая на подводных камнях.
– Водоем обойдется в двести таньга, – Ходжа Насреддин загнул два пальца. – Кроме того, я думаю построить в саду беседку и убрать ее внутри коврами. Плотники говорят, что на это понадобится еще двести. Столько же придется заплатить за ковры.
– Уже шестьсот, – сосчитала Гюльджан. – Остается еще двести.
– Они тоже нужны, – поспешил сказать Ходжа Насреддин. – Вместо нашей дощатой калитки я хочу поставить
Синие цветы только сейчас пришли ему в голову; он сказал – и сам испугался.
– Зачем же снаружи? – спросила Гюльджан.
– Для красоты, – пояснил Ходжа Насреддин. Весло вдруг переломилось, лодка с размаху ударилась о камни, перевернулась, водоворот подхватил и понес Ходжу Насреддина. Были крики и были слезы до самого вечера.
– Чтобы навестить бедного одинокого старика – денег нет, а расписывать дом синими цветами – деньги есть! – кричала Гюльджан. – И зачем расписывать его снаружи: ведь все равно первый дождь смоет всю твою дурацкую роспись!
Ходжа Насреддин молчал. Два дня пришлось ему с непокрытой головой стоять под ливнем ее упреков, зато на третий день у ворот появилась крытая арба: торжествующая, гордая своей победой Гюльджан уезжала со всеми детьми в Бухару.
– Будь осторожен на мостах и на косогорах, – наставлял Ходжа Насреддин возницу. – Не пускай свою лошадь вскачь.
Пригревшийся на солнце возница клевал носом в сладкой дремоте; дремала и пегая кобыла, осев на левую заднюю ногу; наставления Ходжи Насреддина были совершенно излишними, ибо прошло уже очень много лет с тех пор, как эта почтенная пара пускалась вскачь.
Настелив на арбу мягкой рисовой соломы и прикрыв ее дорожным ковриком, Ходжа Насреддин долго носил из дому разные узлы, корзины, сумки; наконец из калитки вышла Гюльджан, а за нею цепочкой, по росту, – семеро, и все – сыновья.
Возница встрепенулся, приосанился в седле, крепче упер ноги в оглобли, взмахнул плетью, показывая всеми этими движениями, что он готов, и опять задремал, по опыту зная, что еще не скоро скажут ему: «Велик аллах над нами; ну – поехали!» А кобыла даже и не просыпалась, только переменила ногу, осев теперь на правую сторону.
Ходжа Насреддин помог жене взобраться по спицам колеса на арбу, затем передал ей всех сыновей, крепко целуя каждого на прощание. На арбе образовался многорукий пестроголовый клубок, издающий писк, визг и вопли, а посередине, как наседка над цыплятами, восседала озабоченная и в последнюю минуту взгрустнувшая Гюльджан.
– О мой дорогой супруг, хорошо ли ты запомнил мои поручения?
– Запомнил, все запомнил, о роза моего сердца! Во-первых, отнести меднику в починку дырявый кумган, во-вторых, прочистить дымоход, в-третьих, отдать мяснику долг, шестнадцать таньга.
– И еще – забор, – напомнила Гюльджан, указывая на широкий пролом в глиняном заборе, возле калитки. – Обязательно почини забор.
– Я примусь за него сегодня же, как только провожу вас. Не задерживайся в Бухаре слишком долго, о свет моих очей!
– Мы вернемся ровно через три месяца.
Снова началось прощание – объятия, поцелуи, писк, визг и вопли; Ходжа Насреддин в суматохе никак не мог уследить, какого из сыновей он поцеловал дважды, а какого пропустил, и в десятый раз принимался целовать всех сызнова.
Между тем солнце поднялось высоко, утренние легкие тени сменились дневными, короткими и резкими, возница выспался, кобыла застоялась – пришло время трогаться.
– Велик аллах над нами; ну – поехали! – дрогнувшим голосом сказал Ходжа Насреддин.
– Велик аллах! – ответил возница, и арба, скрипя, качаясь, медленно ворочая свои огромные колеса, двинулась в путь.
Ходжа Насреддин шел сзади. Миновали переулок, миновали знакомый тополь, что выбросил уже листья и навис легким зеленым облаком над дорогой.
Миновали базарную площадь; недалеко осталось до городских ворот.
Гюльджан сказала мужу:
– Если ты задумал провожать нас до самой Бухары, садись уж лучше рядом со мною.
Он поблагодарил ее улыбкой за эту шутку, остановил арбу, в последний раз перецеловал семейство – от Гюльджан до самого маленького… И долго потом стоял на дороге, глядя вслед уезжавшим; наконец арба скрылась за поворотом, ее скрипение затихло, – он остался один.
Задумчивый и грустный возвращался он домой, вспоминая слова Ибн-Хазма: «В разлуке три четверти горя берет себе остающийся, уходящий же уносит всего одну четверть».
Дворик встретил его солнечной тишиной; только кричала в саду светлым одиноким голосом иволга, – раньше, за вечным шумом и возней ребятишек, Ходжа Насреддин ни разу не слышал ее.
Не заходя в опустевший дом, он направился к сараю, приоткрыл дверь, тихонько свистнул. Темнота не ответила. Он свистнул вторично. В сарайчике послышались тяжкие вздохи, сопение, шуршание, и вышел ишак – толстый, сонный, хмурый, отвыкший от солнца, недовольно жмурящийся на ярком свету. Он поднял уши и посмотрел вокруг как бы в недоумении.
– Чему ты удивляешься? – спросил Ходжа Насреддин. – Что в доме так тихо? Они все уехали в Бухару, к старому Ниязу, и мы с тобою теперь свободны, как вольные птицы.
Собрать переметные сумки и заседлать ишака было для Ходжи Насреддина делом пяти минут.
– Ого, ты растолстел, как гиссарский баран! – говорил он, затягивая подпругу. – Но через неделю, клянусь, ты будешь похож на борзую собаку! У нас, мой верный товарищ, очень много дел и очень мало времени. Вперед! Большая дорога ждет нас!