Очарованный принц
Шрифт:
Молитвы, многолетние жертвования в мечеть, знахари, заговоры – все было испробовано Шир-Мамедом. Тщетно – его жена не беременела. Так они оба перешли в старость. В доме всегда царил безупречный порядок и благочинная тишина: посуда стояла в нишах, не обновляемая годами, ибо ни одной чашки не разбивалось, шелковые одеяла выглядели купленными вчера. Но подобное благочиние по сердцу только черствым себялюбцам, а Шир-Мамед таким не был; о, как возликовал бы он, если бы однажды вся эта посуда оказалась перебитой начисто, до последней чашки, неосторожно брошенным мячом, а шелковые одеяла – прожженными
Раньше они с женой говорили о детях и сокрушались совместно; под старость, когда надежда исчезла для них, – перестали говорить, ибо чувствовали себя виновными друг перед другом, и сокрушались каждый отдельно, в молчании.
Как-то в конце апреля, когда уже опали в маленьком садике все лепестки с персиков, абрикосов и яблонь и только приземистая, коренастая айва еще удерживала на ветках свою грубоватую розовую красоту, под вечер, восстав от послеобеденного сна, Шир-Мамед нечаянно нарушил молчаливый уговор: не заводить речи о детях.
– Знаешь, что мне приснилось? – сказал он. – Будто бы у нас родился сын – такой здоровый, крикливый мальчишка!
Старуха вся съежилась, пригнулась, посмотрела умоляющими глазами, словно говоря: «Прости меня!» Он вздохнул и отвернулся: прощения, может быть, следовало просить ему.
Весь вечер прошел в задумчивом молчании.
Старуха занялась приготовлениями к ужину, а Шир-Мамед – осмотром шести новых горшков, стоявших в ряд вдоль забора и предназначенных на завтра к продаже. Это были тануры больше обычных размерами. «Пожалуй, они по три на арбу не уместятся, а только по два», – соображал Шир-Мамед, прикидывая, во что ему обойдется перевозка горшков на базар.
Потом они поужинали и легли спать.
Проснувшись ночью, Шир-Мамед увидел старуху на коленях перед открытым окном. Сильный лунный поток освещал ее всю, до последней морщинки на лице. Она молилась. Шир-Мамед прислушался к ее молитве. Она просила бога о ребенке, – безумная, в шестьдесят лет!.. И шепот ее был безумным, она уже не помнила себя и обращалась к богу с упреками. Вся многолетняя скорбь, неутоленная жажда материнства, одиночество, тоска обманутых надежд – все было в этом шепоте! И все-таки в шепоте была вера, вопреки всему, вопреки разуму и очевидности! «Всемогущий!..» Она рванула седые, бессильно висевшие космы, повалилась лицом вниз, неуклюже выпятив костлявый крестец под белой рубашкой, и глухо застонала, – слов у нее больше не было. Горячая судорога сдавила грудь Шир-Мамеда; полный нестерпимой жалости к старухе и нежности, он замер на постели, закусив подушку, чтобы сдержать слезы, клокотавшие в нем.
Старуха вскоре легла на свое место, рядом. Шир-Мамед не шевелился, она тоже не шевелилась; оба знали друг о друге, что не спят, но щадили друг друга, притворяясь, будто спят, и притворяясь, что взаимно верят этому нехитрому обману. Ни одного слова не было сказано между ними до рассвета, но много было сказано в мыслях без слов, и они взаимно простили друг друга, поняв, что живут единой жизнью: он – для старухи, она – для него, и никакой отдельной жизни, каждому для себя, у них уже давным-давно нет.
Это была для Шир-Мамеда тяжелая ночь. С облегчением
Было очень рано, утренний свет еще не утратил своей синевы, заря только начинала брезжить, – до отъезда на базар оставалось не меньше двух часов. Шир-Мамед опять взялся осматривать и остукивать горшки. На легкие удары палочкой они отзывались чистым звоном, без дребезжания, без притупленности, которые свидетельствовали бы о трещинах пли иных пороках. Так он осмотрел пять горшков и подошел к шестому, крайнему.
Что за чудо? Шестой горшок отозвался на удар не звоном, а писком. Шир-Мамед безмерно удивился, ударил палочкой еще раз. И снова услышал писк. Но теперь уже ясно было, что пищит не сам горшок, а что-то другое, живое, находящееся в горшке.
Кто бы это мог забраться туда? Котенок? Щенок? Птенец? Каким образом?.. Но он там был. Он пищал!
Шир-Мамед попробовал заглянуть в горшок – и увидел только темноту. Пришлось ему запустить вглубь руку. Горшок был глубоким, Шир-Мамед лежал на нем, иначе рука не доставала до дна. Вот нащупал он какое-то ватное тряпье, потом… Он дернулся, поспешно вытащил руку, внимательно осмотрел.
Следы зубов! Тот, в горшке, ухватил старика за палец. Он не только пищал, он еще и кусался!
Уже было ясно, кто в горшке, но Шир-Мамед не верил себе. Испуганный и потрясенный, он принес долото, деревянную колотушку и принялся выкалывать в горшке отверстие, чтобы достать его. Руки старика тряслись, долото ерзало и скользило, удары были неверными. Тот, в горшке, затих и не шевелился. Зато когда обколотая со всех сторон стенка вывалилась, и внутрь горшка свободно хлынули свет и воздух, какой нестерпимый, пронзительный вопль вылетел оттуда навстречу им! Шир-Мамед схватил живой тряпочный комок и вытащил – он бился, извивался в его руках и вопил, вопил надсадным, сердитым криком.
Встревоженная, испуганная, выскочила старуха:
– Что это? Откуда это? Милостивый аллах, как ты его держишь – дай сюда!
Она выхватила из рук Шир-Мамеда тряпочный комок, и он, по волшебству, мгновенно затих.
– Где ты взял его? Ну что же ты молчишь? Где?..
Бледный Шир-Мамед, лишившийся от всех этих дел языка, молча указал на горшок.
А через низенький забор уже заглядывал сосед, разбуженный воплями. Второй сосед, ночевавший на крыше, сиплым спросонья голосом спрашивал сверху:
– Что случилось у вас там? Воры? Пожар?
Старуха бросила вокруг ревнивый взгляд и, крепко прижав к иссохшей груди живую находку, быстрыми шагами ушла в дом.
Любопытствующих соседей прибавилось; еще двое смотрели через забор с другой стороны и тоже спрашивали: что случилось?
– Вот… нашел в горшке, – повторял Шир-Мамед. – Лежал в горшке. Пришлось разбить…
Добавить к этому он ничего не мог, ибо на выдумки был не горазд. Событие же было столь беспримерным, что требовало немедленных истолкований, предположений, догадок, чем деятельно и занялись соседи, наполнив тишину утра гулом возбужденных голосов.