Очень далекий Тартесс (др. изд,)
Шрифт:
Вечером в сарае к Горгию подсел Полморды. Его так и распирало от новостей.
– Ну, горбоносый, – затараторил он, – дела творятся! Расскажу-ка тебе, а то у меня из головы быстро выскакивает, память слабая...
– Постой, – прервал его Горгий. – Ты дружка моего, Счастливчика, не видал? Куда он исчез?
– Счастливчик? Ме-е! – жизнерадостно проблеял Полморды. – Уехал твой Счастливчик с обозом в город Тартесс.
– Как это уехал? – растерянно переспросил Горгий.
– А так, сел рядышком со старшим обозным – и будь здоров. Сам видел. А перед тем он с, самим Индибилом разговаривал запросто, вот как я
Тоскливо стало Горгию от этой вести. Вот тебе и Тордул. Бедовали вместе, а теперь вырвался юнец на волю – и его, Горгия, из головы вон. Видно, сильный у Тордула заступник в Тартессе...
– ...Успел со знакомым возчиком перекинуться, – продолжал меж тем Полморды. – Ну, дела, горбоносый! Карфаген, говорят, пошел на нас войной!
– Правильно! – проворчал Диомед, прислушивавшийся к разговору. – Я бы на вас все, какие есть, государства напустил, чтоб от вашего подлого города одна пыль осталась.
– Но-но! – Полморды помигал на матроса. – Ты что же это?.. За такие слова, знаешь... Я честный гончар, не слыхал я твоих слов.
– Давай дальше, – сказал Горгий. – Значит, война?
– Война! Ихние корабли подступились к самому Тартессу. – Полморды взял себя за нос, мучительно сморщился. – Не припомню только: то ли наши их побили, то ли они наших... И еще он говорил... Ага! Будто захватил Карфаген какой-то город. На "К" начинается...
– На "К"? Это какой же?
– Да вот из головы выскочило... Будто бы, говорил он, не наш город. Погоди, погоди... А! Вспомнил: греческий. Ваши там живут, фокейцы.
– Майнака?! – криком-вырвалось у Горгия.
– Верно, Майнака! – Полморды хохотнул. – А я говорю – на "К"... Эй, что с тобой? – добавил он, обеспокоенно глядя на Горгия. – Воды тебе принести?
Он не мог понять, почему горбоносый, всегда такой спокойный, вскинулся вдруг, словно его кипятком ошпарили. Заломив руки, задрав кверху искаженное лицо, Горгий выкрикивал что-то по-гречески, завывал, с силой втягивал воздух сквозь стиснутые зубы. Жаловался немилосердным богам на злую судьбу, лишившую его последней надежды...
Спали рабы в смрадном сарае на прелой, слежавшейся соломе.
Спал в своем закутке Козел. Сладко чмокал во сне губами, словно и во сне предвкушал свою месть. Завтра утром придут стражники, и он им покажет, в каком похабном виде нарисовал этот рыжий наглец царя Павлидия. Счастливчика теперь тут нет, некому заступиться за проклятых чужеземцев. Теперь-то им, грекам, не избежать рудника голубого серебра.
Спал, всхрапывая и протяжно стеная. Молчун, непризнанный, осмеянный, свихнувшийся царь великого Тартесса. Вот уже сколько дней после того случая потешаются над ним стражники, отдают ему издевательские почести: поднимают копья, будто приветствуя, а сами норовят при этом пнуть ногой в зад. Да и рабы скалят зубы, дразнят незадачливого самозванца. Все терпит Молчун. Только сутулится сильнее. И бормочет, бормочет свое: «Еще немного... еще немного... отделить огонь от земли...»
Спали беспокойным сном Горгий и Диомед, не зная, не ведая, какая страшная судьба приуготовлена им на рассвете.
И все-таки боги не отвернулись от греков.
Смоляной факел, воткнутый в расщелину, не горел, а чадил. Но рудокопы, давно отвыкшие от дневного света, видели все, что им надо увидеть. Их темные, блестевшие от пота лица были страшны.
Они жили в вечной тьме лабиринта узких извилистых лазов, вырубленных в горе. Они рубили новые ходы, следуя направлению рудных пропластков. Руда тускло поблескивала в изломах. Ломать ее было трудно, мотыга то и дело вязла, как в смоле.
Лишь один ход вел наружу. Каждый день перед закатом стражники у входа били в медную доску. Услышав звон, рабы вытаскивали корзины с дробленой, перетолченной ручными жерновами рудой. Взамен стражники заталкивали корзины со скудной едой и смоляными факелами. Воды не давали – было ее там, в руднике, больше, чем нужно.
Не будет корзин с рудой – не будет и корзин с продовольствием. Хочешь не хочешь, а работай, вгрызайся в камень, делай то, что заповедано богом Нетоном, – добывай голубое серебро во славу великого Тартесса.
Здесь, в горе, они жили, здесь и умирали. Мертвых наружу не выносили. Мало ли на руднике старых выработок, куда можно поместить того, кто отмучился, и завалить пустой породой.
Долго здесь никто не тянул. Горные духи стерегли голубое серебро и жестоко мстили рудокопам, вселяя в них веселую болезнь.
К одним приходила она раньше, к другим позже, но начиналась всегда одинаково: становился человек веселым, возбужденным, точно вволю попил неразведенного вина. Потом его тошнило. Только после вина проспится человек – и все, а тут несколько дней прямо наизнанку выворачивало, и по телу шли язвы. Затем пораженный веселой болезнью вроде бы успокаивался и внешне походил на здорового, но все знали, что ему уже нет спасения, что горные духи нарочно дразнят его здоровьем. Недели через две снова начиналась страшная рвота, и кровь шла даже из-под кожи, несчастный метался, бился в лихорадке и, наконец, затихал.
Никто не вел здесь счета рабам. Раз в два месяца пригоняли новых обреченных, и так шло из года в год.
Но однажды случилось на руднике голубого серебра нежданное.
Били два рудокопа узкий ходок вдоль тощего пропластка руды. Никто их не подгонял: не было на руднике ни стражников, ни надзирателей. Подгонял только страх, вечное беспокойство: не будет корзин с рудой, не будет и пищи. И потому сами рабы делили работу: одни выкалывали руду, другие толкли, мельчили ее, а третьи разведывали новые места. И ведь знали, что обречены, что больше полугода здесь не протянешь, а все же цеплялись за каждый день жизни. Попадались, правда, и такие, что уползали в глухие углы, не вставали на работу, ждали смерти. Но от своих не скроешься: их находили, силком совали в руки мотыги – надо наработать руды на дневной харч...
Били два рудокопа узкий ходок. Показалось им, что звонче отдаются удары мотыг о камень. Должно быть, пустота, трещина в теле горы. Ударили еще разок-другой, у одного мотыга застряла в камне. Расшатал рудокоп мотыгу, вырвал ее – и тут брызнул в глаза свет. Замерли рабы, зажмурили непривычные глаза. Потом, не сговариваясь, забили отверстие камнем, и скорее – где ползком, а где согнувшись, привычно находя в темноте дорогу, – направились к выработкам разнести весть.
Смоляной факел, воткнутый в расщелину, не горел, а чадил. В широкой старой выработке и прилетающих ходах сбились рабы, слушали, как спорят вожаки.