Очень хочется жить
Шрифт:
— Мы были на Большой земле, — заговорил политрук негромко и взволнованно. — Мы видели своих, родных наших бойцов, обнимались с ними, — они сражаются по ту сторону фронта. И как сражаются!.. Стоят насмерть! Наше командование, наша партия, наша армия готовят врагу сокрушительный удар. С Урала, с Востока, из Сибири прибывают свежие дивизии, идут эшелоны с оружием… Скоро фашисты узнают силу наших ударов. Мы должны во что бы то ни стало соединиться с нашими войсками. Соединимся! Этот час недалек, товарищи!..
Спрыгнув с телеги, Щукин подошел к шалашу, снял
— Дома… — прошептал он одними губами, и было странно слышать здесь, в незнакомом лесу, окруженном врагами, это теплое слово «дома», — должно быть, людей, с которыми прошел через столько испытаний, считал родными. Вынув из кармана расческу, он по привычке причесал волосы. Я с нежностью погладил его по рукаву.
— Туго пришлось, старина?
Он спокойно пожал плечами.
— Черт его знает, Митя! Я как-то отупел весь, не могу разобрать, где туго, где слабо… Все то же самое — война, те же случаи, только в разных вариациях. Однажды мы с тобой лежали под настилом, помнишь? А на этот раз отсиживались день в подполе избы, занятой гитлеровцами. Так же ночью выползли, Гривастов с Кочетовским четверых офицеров без шума пришили к постелям — и ходу! — Щукин оглянулся. — Где они, мои орлы?
Гривастов и Кочетовский стояли у бочек с сельдью. И опять странно: совсем недавно эти люди совершили подвиг, выполнили, казалось, невыполнимое, а вот теперь эти орлы ругались и спорили с Оней Свидлером о своих житейских делах.
Явился комиссар Дубровин, чисто выбритый, подтянутый, немного встревоженный. Щукин шагнул ему навстречу. Черными пронзительными глазами комиссар пристально вгляделся в лицо политрука, затем порывисто протянул руку.
— Рад вашему возвращению.
Все опустились на землю вокруг пенечка. Щукин поспешно снял сапог и вынул из голенища — там, где ушко — аккуратно сложенную бумажку; развернул ее и, положив на пень, разгладил ладонью. Это был план нашего маршрута с указанием места прорыва вражеской оборонительной линии и соединения с нашими войсками.
— Мы должны подойти к этому месту послезавтра в четыре ноль-ноль, — докладывал Щукин. — С фронта фашистская оборона будет атакована стрелковым соединением, поддержанным танками. Сигнал для атаки — красная и зеленая ракеты. Наши батальоны сосредоточиваются для броска вперед вот в этом лесу…
— Все ясно, — сказал комиссар Дубровин. — Будем готовиться… — Щукин взглянул на Сергея Петровича.
— Я пройду в батальоны, товарищ комиссар, соберу коммунистов и комсомольцев, побеседую.
— Обязательно.
— Но нам не следует заранее раскрывать наш замысел, — предупредил я. Полковник Казаринов утвердительно кивнул головой, соглашаясь со мной; он изучал план маршрута, сверяя его с картой.
Оба дня я провел в батальонах, соблюдая крепко усвоенное мной правило: чем тщательнее подготовка, тем успешнее будет проведена операция.
Бойцы повеселели.
Оня Свидлер сбился с ног. От него требовали боеприпасов, лошадей для раненых, сухие пайки на дорогу, воды. Селедки, розданные бойцам, несмотря на строжайшее предупреждение и на «инструкцию» Прокофия Чертыханова сосать селедочные хвосты, были съедены за один присест. Людей одолевала мучительная жажда, внутри все горело, и бойцы подразделений, расположенных ближе к ручью, то и дело бегали на бережок и, встав на четвереньки, пили мутноватую, теплую, не утоляющую жажды воду. Пели, поскрипывали дужки ведер, надетых на палки. Взводы, расположенные вдали от ручья, требовали от Они Свидлера подвод с бочками.
Старшина разрывался. Завидев Чертыханова, Оня еще издали кричал, в горячности замысловато жестикулируя руками:
— Ты, Чертыхан, диверсант! А что, нет? Конечно! Ты нарочно привез эту проклятую селедку, чтобы люди от жажды потеряли боеспособность, свалились! Я, товарищ лейтенант, окончательно пришел к выводу, что Чертыханов — человек злостный!
Прокофий спокойно и беззлобно смотрел на распаленного Свидлера, осуждающе качал лобастой головой.
— Вот ты, Осип, вражеский язык знаешь, в Москве жил… Я считал тебя человеком понимающим. А ты такую чепуху городишь. Даже перед товарищем лейтенантом за тебя стыдно. Ай-яй-яй!.. Я ж тебе помогаю. Бойцы у тебя сейчас есть просили бы, а тебе дать им нечего, я знаю. А теперь они воду пьют — и сыты. Так тебе и воды жалко?!
— Да ведь они ручей высушат, если станут так пить! — возмущался Оня. — Где будем брать воду?
— А вон дождичек собирается…
Первый день над лесом текли, почти задевая вершины сосен и елей, теплые и тихие облака. Порой они, как бы задерживаясь, сгущались, угрюмо чернели, и тогда сеялся, шурша в листве и в хвойных ветвях, реденький грибной дождь. Но тучка вскоре светлела, уходя, и окропленные елочки, желтеющие березки благоухали свежестью. Облака прикрывали нас от налетов вражеской авиации. Второй же день выдался, как на грех, ясный, и самолеты трижды бомбили нашу группу. Двое были убиты, трое ранены, — их отправили в «госпиталь», в землянки, вырытые в центре обороны.
Военврач третьего ранга Раиса Филипповна производила операции в брезентовой палатке. У нее насчитывалось уже больше пятидесяти человек легко и тяжело раненных. Она падала от усталости, но не отходила от операционного стола. Бойцы глядели на нее с благоговением, как на мать. Она почти не произносила слов, губы были плотно и скорбно сжаты, только глаза, темные и большие на исхудавшем лице, выражали заботу, печаль, нежность и боль. Отведя меня в сторону от палатки, Раиса Филипповна попросила негромко, по твердо: