ОЧЕНЬ Петербургские сказки
Шрифт:
– Да-а!!! – закричали Лизка с Аглаей хором.
– Телевизора, в натуре, наслушались? – продолжала допекать их Петровна. – Походить нам с вами на людей совершенно не след!
– Не-ет!!! – вновь закричали Лизка с Аглаей хором.
И тут Петровна насторожилась:
– А что нет-то? Что?
– Да-а!!! – закричали Лизка с Аглаей, как ненормальные, на весь лагерь. Из чего Петровна сделала вывод, что они ее совершенно не слышали и кричали просто от скуки. Она скривилась, в сердцах махнула рукой: – Да что с вами разговаривать!
– Не-ет!!! – Лизку с Аглаей было уже не остановить.
– Тьфу! – в сердцах плюнула Петровна
– Механика на мыло!!! – взревела распалившаяся Аглая. – Давай показывай, Лизка! Чего ждешь?
– Сапожники!!! – тут уже и Петровна, поддавшись общему настроению, оглушительно свистнула в два пальца.
– Я… Я не могу, – проговорила Лизка чуть слышно и вдруг растерянно.
– Чего?! – не поняли ее Аглая с Петровной.
– Да чего-то вдруг стесняюсь, – замялась Лизка.
А голос из телевизора при этом продолжал: "…но если вы не любите меня, то я совершу тысячи подвигов и понравлюсь вам наконец!" Лизка, Аглая и Петровна молча переглянулись. После чего Аглая вдруг взорвалась, как бомба, которая уже давным-давно "тикала":
– Я здесь!
А голос из телевизора повторил чуть слышно: "…тысячи подвигов и понравлюсь вам наконец!"
– Я здесь, родненький!!! – еще громче вскричала Аглая. – Я тут! Я так давно тебя жду! – И, не дождавшись ответа, она сокрушенно спросила сама себя: – Не слышит он, что ли?! – Подскочила к телевизору и изо всех сил треснула кулаком по его поцарапанному боку: – Да тут я! Тут! Я с Лизкой и Петровной!…
А голос из телевизора уже только угадывался, как откатившая морская волна: "…шшш-шшш-шшш…" Прозвучавший трижды голос принца из кинофильма "Золушка" истаял и смолк, как рано или поздно замолкает на свете все, что остается без ответа. Опять из телевизионного динамика были слышны только звуки огромного неуютного внешнего мира: свист и треск. Вконец растерявшаяся и утратившая контроль над происходящим в лагере Петровна потянулась к телевизору, чтобы его "заткнуть", но вместо этого только в сердцах вновь махнула рукой. А Лизка в сильнейшем волнении прижала руки к груди:
– А не он ли ту досточку на те камушки все время кладет?…
– Не мой ли это богатырушка прорвался? – грустно и ни на кого не глядя, спросила Петровна. – Хоть бы одним глазком на него взглянуть!…
Аглая же молча вспыхнула с ног до головы и начала робко и мягко светиться, как телевизор. Отчего ближайший к крыльцу куст (рядом со скамейкой, на которой пионерчики обычно признавались друг другу в любви) ответно вспыхнул мерцающим светом, осветив Петровну и Лизку, крыльцо и замолкший телевизор, стадион и пустой флагшток – и тут же начало казаться, что в лагерь завезли какой-то счастливый широкоформатный фильм из тех, что обычно показывают в лучшие дни нашей жизни в южных открытых кинотеатрах…
– Помнишь, как мы однажды ночью в августе в прошлом веке в Гурзуфе купались? – осторожно спросила Петровна Лизку. – Точно так же тогда телами в воде светились!… Были молодыми, бесшабашными, эх!…
Но Лизка, по-видимому, ее совсем не слышала:
– Горим, что ли? – задумчиво спросила она сама себя. И сама же себе ответила: – Тогда воды. – Но вместо того, чтобы куда-то бежать, осталась на месте, как завороженная, глядя на пылающие ночные облака, по которым ходили огромные, как во время циклопической дискотеки, в полнеба тени, похожие на скачущих гигантских всадников с пиками и отчего-то в остроконечных шапках…
И тогда Петровна, Аглая и Лизка, не выдержав одиночества, громко, как с необитаемого острова, вскричали хором:
– А!… Мы здесь! Мы тут! Сюда! А!!!…
Осветив все вокруг, включая ближний лес и далекий залив, куст погас. Лагерь вновь погрузился в темноту. Только было слышно, как где-то в заливе плескался и булькал, ухал и неистовствовал таинственный и невидимый восьминос.
Петровна первая пришла в себя и сразу же начала ворчать:
– А об числе мы, значит, сёдня снова не узнали! И-э-х!…
После этого настала легкая летняя балтийская ночь (лето! лето! какое страшное слово!). Ночью в заливе вода темна и оттого кажется чистой. Ночь нужна в основном для того, чтобы думать, и вспоминать, и разговаривать с давно ушедшими из нашей жизни людьми: одних оставили мы, другие, не выдержав нашего характера, оставили нас – хотя, возможно, мы стали им просто неинтересны. На горизонте передвигаются какие-то неяркие огни. Изредка шумит в камышах – это налетает ветер (о восьминосе в эти минуты лучше не вспоминать). Хлюпают расчаленные в удалении от берега лодки. Пахнет тиной, мокрыми холодными лепешками которой так приятно бросаться друг в друга жарким днем.
Счастлив тот, кто здесь родился и вырос – на этих хмурых плоскостях, обдуваемых постоянным ветром, плоскостях, в которые можно смотреть целую вечность и так ни до чего не досмотреться, смотреть, не отводя взгляда и ни на что не натыкаясь мечтой. Сознание его так же плоско и, может быть, поэтому ему, как и многим жившим тут прежде, иногда удается кинуть мгновенный и точный взгляд за горизонт, в будущее. А подойти к заливу каждый раз значит то же, что сесть за необъятных размеров рабочий стол: с письменным прибором Кронштадта и огромной чернильницей Морского собора, прозванного "Максимкой" дружным кронштадтским народцем за то, что он долгое время сносил имя Максима Горького. Тут же, опережая одна другую, набегают по серой столешнице лучшие и самые правдивые в мире, уже срифмованные строки… И нашептывают все об одном и том же, об одном и том же: что в жизни изменить ничего нельзя! Сюда втекает великая маленькая река с мягким пивным именем. А на противоположной стороне этого океана слов "подле серых цинковых волн, всегда набегавших по две", сидел когда-то другой поэт, также умевший считать строки.
И этих строк к утру набралась целая глава…
Глава четвертая,
Оглядываясь назад, хотелось бы у кого-нибудь из нынешних управителей нашей жизни спросить: что было бы с нами тогда, если бы нам, бродившим среди шиповника в мечтах (шиповника нашего восхитительного без-умия), установив специальный волшебный прибор, показали бы где-нибудь на стене барака (ну, пусть корпуса) наше общее неприглядное завтра? Этот разрушенный лагерь? Нашу общую судьбу? Страшно подумать! Связанные торжественной клятвой, мы бы, наверное, тут же вместе с вожатыми совершили великое всесоюзное пионерское самоубийство!