Очерки христиано-мусульманских отношений. Хрестоматия для теологического, религиоведческого и других гуманитарных направлений и специальностей высших учебных заведений
Шрифт:
Диалог – это встреча, духовная беседа; но это также ни в коем случае не дипломатическая встреча и не беседа с целью договориться или о чем-то условиться. То есть диалог – это ни в коем случае не компромисс и не конформизм, в диалоге мы не должны стремиться прийти к единому мнению, к единому мнению, уточняю, в религиозных вопросах.
Необходимо сделать одну существенную оговорку. Межрелигиозный диалог не ограничен только религиозным измерением. Нельзя игнорировать его политические и социальные аспекты. Это касается прежде всего стран с неоднородным религиозным населением. А таких стран подавляющее большинство. Однако есть страны, где проблема вероисповедной розни стоит особо остро. И в данном случае, конечно же, межрелигиозный диалог на государственном уровне также необходим. Компромиссы
А в духовном плане диалог должен быть прежде всего живым и личностным общением между «Я» и «Ты», а не между «Я» и «Он». Но для того чтобы подобное общение стало возможным, необходима готовность узнать и понять другого, или, как формулирует Жак Маритен, – «умение сделать субъективность другого своей» [Maritain, 137]– Или в формулировке индо-испанского богослова Рамона Паниккара: «Понимать ближнего значит понимать его так, как он сам понимает себя, а это возможно лишь в том случае, если мы поднимемся над дихотомией субъект-объект, откажемся от познания ближнего как объекта и будем познавать его, в конечном счете, так же, как познаем самого себя» [11] .
11
Цит. по: [Шулакевич, 113].
Специфика диалога заключается не в его предмете, а в определенной способности воспринимать другого через этот предмет. Диалог обретает, таким образом, эвристическую ценность. «Открыть диалог – значит стать в некотором роде гостем своего собеседника, – утверждал французский исламовед Луи Гарде, апеллируя в данном случае к такой важной для мусульманской этики категории, как “гостеприимство” (diyafa), – гостем его дум и надежд и узнать своего собеседника не только таким, какой он есть, но и таким, каким он стремится быть» [Gardet,12–13].
Диалог в этом смысле следует понимать как борьбу со своим невежеством, неведением, своими предрассудками, как своего рода «аскезу» в смысле прежде всего самовоспитания. Наверное, невозможно начать диалог, не пройдя
предварительную стадию нравственного самоочищения. Каяться мы готовы сколько угодно, а вот признавать свои ошибки не умеем. А диалог, по всей видимости, следует начинать именно с признания своих ошибок в отношении к другому. Мы склонны судить о своей вере только по хорошим примерам, а о другой – только по плохим. А не стоит ли присмотреться к плохому в себе и к хорошему в другом?
Высокомерие в своей вере пагубно. Напомню слова Карла Ясперса: «Если Бог видит в людях своих детей, то, казалось бы, дети его – все люди, а не только некоторые из них или один, единственный из них. Утверждение, что только того, кто верует во Христа, ждет вечная жизнь, неубедительно. Ибо мы видим людей высокого благородства и чистой души также вне христианства; абсурдно было бы предполагать, что их ждет гибель, особенно если сравнить их с теми, чьи достоинства сомнительны и кто едва ли заслуживает любви среди в самом деле величайших деятелей в истории христианства» [Ясперс, 462–463].
А прежде Ясперса Вл. Соловьев, отклоняя христианские обвинения Мухаммада в фанатизме, нетерпимости и проповеди религиозного насилия, напишет:
Константин Великий предает смерти свою жену и своего невинного сына; Карл Великий избивает 4500 саксонцев. Эти злодеяния сами по себе тяжелее злодеяний Мухаммада, и сверх того не надо забывать, что Карл Великий принадлежал к народу, уже триста лет как принявшему христианство, и был воспитан в этой религии, а Константин Великий, сам обратившийся в христианство, кроме того жил в мире несравненно более образованном, чем культурная среда Мухаммада. Сравнение этого последнего с религиозно-политическими героями востока и запада христианского мира оказывается таким образом в
История религий, по-моему, всех без исключения религий, показывает нам, что во имя веры часто совершались самые чудовищные преступления. В одном из своих последних интервью С. С. Аверинцев говорил:
Как все ценное, например, любовь, культура, творчество, – вера опасна; поскольку она ценнее всего остального, она опаснее всего остального. С высоты опаснее падать, чем выше, тем опаснее. Христианство открывает такую перспективу, какой не открывает ни одна религия; но эта перспектива уравновешивается предупреждениями о возможности иллюзий (прелести), требованиями духовной трезвенности и смирения… Религиозная жизнь, практикуемая не по разуму, может вызвать страшное помрачение рассудка и нравственного сознания… Утративший духовные ориентиры верующий может быть куда опаснее любого неверующего. То, что называется смирением, – единственное средство избежать сумасшествия [12] .
12
См.: [Аверинцев, и].
И, на мой взгляд, диалог предполагает такое смирение, очистительное смирение. Если я готов быть в общении с другим как с «Ты», я уже вряд ли пойду на него с топором.
Здесь я хотел бы вспомнить теперь широко известную хасидскую историю, которую приводит Мартин Бубер в «Хасидских преданиях», о раввине Эйсике. Многие наверняка ее знают, но я все же приведу ее. Уж очень она к месту. Благочестивый раввин Эйсик из Кракова видит сон, в котором ему велят отправиться в Прагу. Там под мостом, идущим к королевскому замку, он найдет спрятанное сокровище. Сон повторяется три раза, и раввин решает отправиться в путь. Мост в Праге днем и ночью охраняется. Эйсик не отваживается копать, но слоняется поблизости. Капитан стражи обращает на него внимание. Раввин простодушно рассказывает ему свой сон. Офицер смеется над ним: «Право же, несчастный человек, ты износил свои ботинки, пройдя весь этот путь лишь из-за какого-то сна?» Офицер рассказывает раввину о своем сне, в котором ему было велено, наоборот, отправиться в Краков, где в доме раввина Эйсика он найдет за старой печью великое сокровище. Но офицер, благоразумный человек, не верил в сны и никуда не отправился. Раввин, выслушав офицера, возвращается в Краков и находит у себя дома за печью сокровище, которое кладет конец его бедности.
А Мирча Элиаде приводит комментарий к этой притче востоковеда Генриха Циммера. Здесь незамысловато зафиксирован очень устойчивый факт: подлинное сокровище всегда близко, оно в глубинах нашего сердца, а не где-то на стороне. Но для того, чтобы отыскать его, необходимо совершить набожное путешествие в дальний край. Более того тот, кто раскроет нам значение нашего таинственного внутреннего паломничества, сам должен быть чужестранцем, иной веры и иной расы [13] .
13
См.: [Элиаде, 284–285].
Вот и диалог в каком-то смысле можно уподобить духовному паломничеству – паломничеству в иной духовный мир, цель которого более глубокое постижение собственной духовной традиции. Диалог как узнавание себя через постижение веры другого.
Скажет же в молодости религиозно индифферентный, хотя и воспитанный в католической семье, Луи Массиньон, многие годы своей жизни посвятивший изучению творчества мусульманского мистика ал-Халладжа и через эту исламоведческую аскезу ставший глубоко верующим католиком: «Я пытался следовать его примеру – ничего более». И также скажет он, что среди тех, чьи молитвы коснулись его в годы сомнений, были не только такие христиане, как писатель Гюисманс и ученый-востоковед, монах-траппист Шарль де Фуко, но и мусульмане, такие, как ал-Халладж [Grifith, 194].