Очерки и рассказы (1882 - 1883)
Шрифт:
Эти новые, не по-деревенски, не личным только трудом, а каким-то непостижимым образом, без труда, не шевеля пальцем, добытые деньги, появившись в деревне, — произвели огромный переворот во всевозможных человеческих отношениях. Этот переворот начался и идет… Завися теперь от "строка", от "числа" и длинненькой бумажки, кулачишко должен ставить в ту же зависимость и все то деревенское, что зависит только от "бога" и от погоды, от тучи, от дождя, от засухи и т. д. "Строк" взносить в "банку", положим, истекает 15 июля, и кулачишко вылезает из всех кишок вытянуть из должников должное, пунктуально следуя банковой правде, тогда как деревенская правда говорит так же категорически и неопровержимо, что платить долг, когда хлеб в поле и когда еще ждут дождей, — совершенная нелепость и ерунда, точь-в-точь такая же, как если "бы кто потребовал на самом деле, чтобы курочка бычка родила или поросеночек яичко снес. "Как божья воля", "как господь поможет" — вступили в борьбу с векселем и "строкой". "Ведь меня всего продадут, чорт ты этакой, из-за тебя имущества лишусь!" — вопиет кулак на основании требований банковой правды. "Да ведь я тебе говорю резоном, по-божески ведь я тебе, идолу, говорю — дождей не было! Погоди, погляди, может господь даст и покропит — ну тады к успеньеву дню… Чего ты? утаить, что ли, я от тебя хочу?" — "Да ведь дубина ты этакая, ведь нешто там спрашивают про дождик-то? Ты бы деньги занял под вексель да отписал в банку, что, мол, свинья еще не
Вот каким образом водка проникла в область правосудия, в область совести человеческой, расстроенной, болезненно изувеченной. Водка проникла — и с каждой минутой стала занимать все больший и больший круг явлений жизни, входивших только в область совести. Об этом мы будем говорить в следующий раз, а теперь напомним читателю, что всякий раз, когда он встретит в газетах фразу подобную вышеприведенной, "мелкие взносы поступают", — пусть припомнит мужика, которого дерут и который вопиет на весь волостной двор — "н-не ббуду! не буд-ду!..", и подумает, нельзя ли вывести этого несчастного человека из его нелепого и ожесточающего положения?
2
Таким образом, водка, "ведерко", появлением своим на судеобязана совершенно новым усложнениям крестьянской жизни, которые нельзя ни рассудить, ни отстранить опытом жизни, приобретенным в дореформенное время. И при крепостном праве водка также играла на миру немалую роль, но тогда она была результатом бесправия, — вся власть и воля были в руках барина, для мирских дел оставались только барщинские распорядки и воля: придраться к виновному,чтобы, содрав с него ведерка два, а разгулявшись, даже пропить у него телегу и лошадь, что так частенько случалось в старину, — при всем видимом сходстве с теперешним пьянством не носило в глубине своей такого расстройства совести, какое знаменует теперешнее ведро на суде. Не виноватого опивают, как прежде, и не в наказание тащат со двора передки, а пьют, не зная, как выйти из тесноты, между двух правд. Водка, давая одной стороне какой-нибудьперевес, дает возможность какому-нибудьвыходу. В этом новом пьянстве уж много неправды,много прямо потери совести, стремления забыть ее или по крайней мере одурманить.
Жить "на деньги" там, где основа жизни — труд собственных рук, а успех — талант, дарование, сила, — проявляемые, однако, в одном и том же роде труда при совершенно одинаковых условиях, — это явление в такой степени новое и обширное, что и не крестьянскому, непривычному к подобным новизнам уму, право едва ли есть возможность найти какой-нибудь выход, который бы вправил на место вывихнутую крестьянскую совесть, хотя искать этого выхода, разумеется, надо непременно. По труду (одному для всех обывателей деревни и волости, за исключением, конечно, господ, священства, чиновничества и т. д.) и по его силе, настойчивости ценился, понимался и уважался человек; не обидно, если на одной и той жеземле, с одними и теми жеруками и орудиями — у одного выходило лучше, у другого хуже, один богател, а другой беднел; в том и другом была полная ясность; можно было ясно видеть, почему вышло так, а не иначе: не уродило, не выпал дождь (а у соседа выпал), нежданно пала лошадь… и т. д. На этом и отношения взаимные строились, и правда понималась только в этих однородных для всехусловиях. Теперь же далеко не то; образец добросовестнейшего крестьянского труда, работник, не покладающий рук, может пропасть от человека, который палец о палец не ударит, а превзойдет этого труженика во всех путях; и невесту у сына труженика отымет и выдаст за своего, и лошадь купит сейчас,тогда как труженику надобно сколачивать капитал на эту покупку целыми годами, и т. д. Стало можно в крестьянской среде конкурировать на поприще крестьянского же труда "без крестьянства", не только не прикладывая своих рук "к этому труду", буквально пальцем не шевеля. Иной работает как вол, "своими руками", и видит, что ему в десятки лет не достигнуть такого благосостояния, как вот этот сосед, работающий "своими деньгами", не марая рук, как он, "сиволапый деревенский мужик". Вот он, новый человек, сидит себе у окошечка в новом доме и пьет чаек, а ты гни спину, хребет. Это и обидно, и неправда, и смертно скучно.
Нередко "обида", чувствуемая мужиком-пахатником, выражается в формах не весьма мирных. Пахатник всячески стремится поравнять с собой искусственно разжившегося соседа, человека, не в меру забирающего силу; "дать ему волю — так он и совсем нас всех слопает", и вот в видах этого равнения нередко пускаются в ход так называемые "свои средствия"… Только что какой-нибудь молодец из нонешних начнет сводить с своих рук крестьянские мозоли — и деньгами (которые пускаются в оборот всегда в крайне
Вот эти деревенские бархатники и ввели в моду водку, как средство одурманивать затрудненную, колеблющуюся, заболевшую совесть. А раз она заболела в одном, она и в другом нездорова; она уж не сильна сама собой, а без водки и совсем ничего не стоит. И проявлений такой не действующей, как бы окаменелой, совести — немало видите вы, живя в деревне. Возьмите только осенние сцены собирания недоимок (теперь уж, к счастию, прощенных), сцены этого "выбивания", — они одни способны повергнуть вас в отчаяние, способны уверить вас, что замерла, окаменела народная душа, что нет той несправедливости, которой бы она не дала свою санкцию. Какой-нибудь энергический становой пристав, желающий отличиться усердием, ревностию, все-таки не может по закону слишком дать волю рукам без санкции волостного суда; и вот, не долго думая, он сажает судей в телегу или в сани, сажает их сразу всех шестерых, и, с колокольчиком под дугой, старшиной сбоку и писарем на козлах, — летает по провинившимся деревням; волостной суд — дяди Митяи, Миняи и проч., — оторванные от своих дел, удрученные, делами им неведомыми, трясясь в своих овчинных, собачьих и поярковых шапках и шляпах, также стараются поспевать за энергическим деятелем. И в каждой деревне (а таких деревень при энергическом характере станового они объездили немало) они пекут, тут же в телеге, свои приговоры о телесном наказании (за этими только приговорами их и возят), назначают число ударов, не разбирая да и не имея возможности понять иногда в чем дело и за что. Тут "деревенские бархатники" очень часто пользуются "попыхами" приговоров и "разваливают" и растягивают на полу сборни или прямо на земле и личных должников и личных врагов и обидчиков… Бездействующая судейская совесть, перевезенная на трясучей телеге в другую, в третью деревню, продолжает творить неправду и может довести вас до полного отчаяния. "Стало быть, с этими людьми можно всесделать, им можно приказать,и они исполнят всякоезлодейство?" Вам страшно становится смотреть и страшно жить… Жить страшно действительно, и смотреть также страшно, — потому что вы не видите ничего, что бы могло в возможном для вас представлении пространства и времени изменить условия, в которых заключена народная совесть, и что бы пробудило ее. Действительно, нигде не видно серьезной заботы о том, чтобы ожила народная совесть, не видно, чтобы дело народной совести охранялось, считалось серьезным. От этого страшно и жить в деревне и смотреть на народную жизнь, но заключать из того, что видишь, о смерти народной совести — нельзя. Она жива, и посмотрите, к каким удивительным проявлениям она способна.
Позволим себе обратить внимание читателя на одну корреспонденцию, напечатанную в № 3 "Судебной газеты" 1883 года, в которой приводится факт, замечательнейший именно по силе проявления народной совести, раз только она знает, как ей надо быть, и раз только она в этом знании чувствует уверенность.
Дело вот в чем.
В феврале прошлого года из селения Замостье следовала в г. Прилуки небольшая партия нижних чинов драгунского киевского полка. Один из рядовых, Алексей Балахонцев, напился пьяным и в дороге нанес оскорбление действием и словами взводному унтер-офицеру Ивану Жидову.
Свидетелями этого были Салманов, Куприянов и Веденик. Дознание подтвердило факт, и Балахонцев был предан военно-окружному суду.
На судебном следствии нижние чины, бывшие непосредственными свидетелями проступка Балахонцева, отвергли свое показание,данное во время дознания, то есть сказали, что Балахонцев не бил Жидова. В числе отрицавшихсамое происшествие был и Жидов, потерпевший. Суд оправдал Балахонцева.
Чрез три дня по возвращении в эскадрон Жидов,Салманов, Куприянов и Веденик явились к своему командиру и заявили ему, что они на суде, во время разбора дела Балахонцева, показали ложно,отрицая факт нанесения Жидову оскорбления действием и словами. Что побудило их к лжеприсяге?
Вот как объяснили свои побуждения на суде все означенные нижние чины, симпатичные молодые парни. Когда они явились в Харьков, на сборный пункт, для того чтобы явиться в суд по делу Балахонцева, то многие из солдат стали их уговаривать, чтоб они правды не показывали.
— Вам, — говорили они, — ничего не будет, а то должен из-за вас человек пропасть.
Им сделалось крепко жалко Балахонцева, и вот они решили "взять на душу сообща тяжкий грех".
На суде вследствие этого они и показали, что Балахонцев "не бил и не ругал Жидова", а про показание на дознании отозвались, что оно для них "смысла неизвестного", так как они ничего подобного не знают.
Когда же после оправдания Балахонцева Жидов, Веденик, Куприянов и Салманов явились в эскадрон, то вот что с ними произошло:
— Совесть и тоска стала нас так мучить, что не было сил терпеть.Мы решили и сообща пошли к командиру и всё ему как есть рассказали.
— Такая одолела тоска, что стало невозможно служить, — говорили они.
На суде, уже по делу о лжеприсяге, в которой добровольно обвиняли себя эти люди, между прочим выяснилось, что пред началом суда по делу Балахонцева унтер-офицеры Жидов и Салманов спрашивали рядовых Веденика и Куприянова: