Очерки итальянского возрождения
Шрифт:
Вопросы морали его не интересовали. Он был в буквальном смысле слова по ту сторону добра и зла, как всякий последовательный эпикуреец-практик. То, что ему было приятно, было в его глазах нравственно, то, что ему вредило, — безнравственно. Вот почему так трудно уловить отдельные моменты мировоззрения Аретино. У него не было твердых взглядов ни на что. У него в разное время было разное отношение к тем вопросам, из-за которых болела душа у людей, более глубоких и не столь равнодушных к тому, что есть добро и что зло. Каковы были политические взгляды Аретино? Был ли он религиозный человек? Кто знает! В разное время он говорил разное. Он заступался за республиканские учреждения Флоренции и прославлял космополитическую монархию Карла V, под сенью которой могла якобы объединиться Италия. Но то и другое у него сочеталось с главным делом его жизни, с борьбой против итальянских тиранов. Тут он был более последователен[128].
То же было и с его религией. Аретино никогда не упускал случая похвалиться тем, что он верующий человек. Он усердно писал жития святых, рассказывал ветхозаветные и евангельские эпизоды, перелагал псалмы[129]. Общественное мнение, однако, считало его нигилистом, а жизнь его меньше всего была похожа на жизнь праведного человека. Он много грешил и любил прелести греха. Но, кажется, как-то он все-таки верил. Его натура, грубая и поздно приобщившаяся к образованию, должна была быть наклонной к вере,
Писать Аретино был мастер. Было ли искренне то, что он писал? Сам он, быть может, не сомневался, что его слова точно соответствуют его чувствам. Но совершенно бесспорно, что они не передают настоящих его религиозных настроений. Правильно в письме к Марколини только одно: "Я [умею] верить". Не просто "верю", а "умею верить". У него никогда не было "бога в безмолвном сердце". Он был у него всегда именно "на устах глаголящих". Вера Аретино была холодная и официальная. В ней не было ни глубины, ни лирики, ни пафоса. Ибо если что-нибудь было чуждо душе Аретино, то это прежде всего мистика. В житиях и переложениях Библии он то и дело говорит о чуде, а подъема не чувствуется в его густой риторике. Единственное чудо, которое его трогает и по поводу которого он готов возглашать свое credo quia absurdum — "чудо" с Фомой Аквинским и куртизанкой. Братья прислали к аскету веселую женщину, чтобы соблазнить его и отвлечь от мыслей о монашестве. Но Фома устоял. Вот и все чудо. Аретино на нескольких страницах с упоением, нагромождая подробности, рассказывает, как изощрялась эта женщина, какие пускала в ход прельщения, чтобы добиться цели. Словно Аретино забыл в этот момент, что он пишет благочестивую книгу и что в руках у него не перо, живописавшее похождения Наины, Пиппы и других персонажей Raggionamenti[132]. В вере Аретино не было ничего, кроме внутреннего равнодушия и практических соображений. Не верить было опасно и невыгодно. "Уметь" верить было нетрудно. В этом отношении Аретино нисколько не выделяется из современной ему интеллигентской массы. В годы, когда могли складываться его религиозные убеждения, большинство было к религии индифферентно, но порывали с религией лишь немногие, очень убежденные и мужественные люди. В годы зрелости Аретино картина изменилась. Отход от католицизма, который церковь толковала как разрыв с религией, принял большие размеры: в связи с проникавшей в Италию лютеранской и кальвинистической пропагандой. И те, которые, были им захвачены, сразу расстались с равнодушием и обрели мистический подъем. Такие фигуры, как Бернардино Окино, Пьетро Карнесекки, Аонио Палеарио, гонимые и мученики, заставляли много говорить о себе. Появились целые гнезда религиозной оппозиции: в Неаполе вокруг владетельной княгини Джулии Гонзага и испанского гуманиста Хуана Вальдеса[133], в Венеции вокруг кардинала Контарини. Аретино не мог не знать об этом, потому что наиболее высокий подъем борьбы против казенного католицизма пришелся на 40-е и 50-е годы. Он был свидетелем казней и преследований еретиков, злился на них потому, что в их убежденности, в пафосе их чуял упрек собственной равнодушной вере, и в то же время очень боялся, как бы на него самого не обрушилось обвинение в безбожии. И он делал вид, что поднимавшаяся волна католической реакции захватила его. Его религиозные заявления стали воинствующими, хотя внутреннего огня в них не прибавилось. Данью Аретино навязчивым настроениям католической реакции были не только обличения Лютера, но и отрицание свободы совести и такие дикие выходки, как требование к Микеланджело — во имя благочестия — одеть фигуры Страшного Суда Сикстинской капеллы[134].
Образ Аретино гораздо сложнее, чем это было еще не так давно принято себе представлять. Он не такая яркая в своих отрицательных свойствах фигура, как думали. Он virtuoso, человек той virtu, волевой и умственной, которую только и ценило Возрождение, плоть от плоти и кровь от крови своего века, его сгущенное, если можно так выразиться, изображение. Оправдывать его от обвинений бесполезно. Стараться представить его человеком высоких нравственных качеств просто смешно. Его нужно только объяснить. Чтобы объяснить его, его нужно привести в связь с культурой Возрождения. Разумеется, ни один биограф, ни один критик не упустил из виду эту связь. О ней много говорят. Но никто не договаривает. Ни один из биографов не сделал того, что нужно было сделать, не попробовал понять Аретино с точки зрения эволюции основных принципов Возрождения.
VII
Едва ли нужно напоминать, что основным принципом Возрождения был индивидуализм. Путем борьбы со старым церковным мировоззрением был открыт человек и освобожден от уз, которыми сковывали его в средние века идеалы аскетизма и установления теократии. Усилия лучших людей итальянского Возрождения: Петрарки и Боккаччо, Салутати и Поджо, Лоренцо Валлы и Леона Баттиста Альберти, Марсилио Фичино и Пико делла Мирандола — были направлены к тому, чтобы открыть личности человеческой законную возможность развивать свои внутренние силы, не опасаясь церковной опеки. И теоретически эта задача была решена превосходно: новая этика освободила человеческую личность. Иное дело — на практике. Правда, и на практике сделано было много. Церковь не мешала больше ничему; папство пошло в Каноссу Ренессанса, не только санкционировало все движение, но даже было не прочь слить его с путями пути церковной политики. Но, освободившись от опеки церкви, Возрождение попало под другую опеку, не менее стеснительную, — опеку многочисленных итальянских дворов. Случилось это в силу естественной политической эволюции. В XV веке Возрождение, как известно, почти слилось с гуманизмом, с тягой к античному, и те народные начала, которые расцветали в XIV и в начале XV века, традиции Данте, Петрарки и Боккаччо, которые старались культивировать одинокие гении вроде Леона Баттиста Альберти, заглохли надолго. Девизом интеллигенции сделался возврат к античной культуре, и вполне естественно, что вследствие этого между ней и народом разверзлась бездна. Отвергнутые народом, куда должны были метнуться гуманисты? Ко дворам, потому что больше было некуда. Приют при дворах давался, конечно, не даром. Гуманистов ценили, но их эксплуатировали. Люди, патетически рассуждавшие об освобождении личности от всяческих пут, не заметили, что сами себе сковали цепи очень требовательной опеки. Ко вкусам, ко взглядам, интересам дворов они должны были теперь приспособляться. От них этого требовали.
Дальнейшая эволюция индивидуализма ставила, таким образом, вполне определенную задачу: разбить опеку дворов над человеческой
Мы знаем, что Аретино начал, как начинали и кончали все представители литературы Возрождения до него, службой при дворах. Талант у него был большой, и его ценили. После разгрома Рима загнанный в замок св. Ангела Климент VII беспрестанно вспоминал Аретино. Ему нужно было писать тонкие дипломатические письма императору, а составить их толком никто не умел. Папа горько жаловался на то, что все потеряли голову и сделались ни на что не способны, и сокрушался, что нет с ним Аретино. Бывший кардинал Медичи хорошо знал, на что способен его прежний друг. И маркиз Мантуанский ставил его очень высоко. Но придворные цепи были не для Аретино. Попав в Венецию и оценив удобства пребывания там, Аретино принял свое великое решение.
В упомянутом уже письме к дожу он дает свою Аннибалову клятву: "Поняв в свободе великой и доблестной республики, что значит быть свободным, отныне и навсегда я отвергаю дворы".
Он нашел себе эпитет: uomo libero per la grazia di dio, "свободный человек милостью божьей". Свобода вместо рабства, право вязать и разрешать тех, кто при других условиях мог его казнить и миловать, безопасность под эгидой крылатого льва св. Марка вместо риска получить кинжал в спину по капризу любого вельможи — вот что имел он теперь. В Венеции он будет без помехи "жить решительно", risolutamente. Что могла дать ему придворная служба, чего он не мог бы иметь, живя в своем чудесном доме на Canal Grande? Дворянство? Его никогда не добивался Аретино. В нем крепко сидела гордая психология потомка многих поколений тосканских горожан, сокрушавших мощь феодалов, и он не дошел еще до нового миропонимания героев новеллы Ласки, приведенной выше. "Истинное, настоящее благородство рождается из души, незаконное — из крови"[135]. Подобно Пульчи, такому же упорному и непримиримому горожанину, подобно многим его последователям, Аретино внес свой вклад в литературу, развенчивающую рыцарство, своего героикомического Orlandino. A когда Карл V предложил возвести его в дворянство, он отклонил эту честь и писал друзьям, что, по его мнению, "дворянин без дохода, — все равно что стена, на которой нет знаков, что запрещается останавливаться: uno muro senza croci scompischiato da ognuno". А кроме дворянства или подобных же бесполезных почестей служба при дворах могла принести только деньги. Аретино был твердо уверен, что с высоты, на которую подняла его новая свобода милостью божией, он сумеет извлечь у монархов несравненно больше, чем могла бы дать ему служба при одном каком-нибудь дворе. "Дворян гораздо больше, чем талантливых людей, — говорит он[136]. — Талант дает благородство, а не благородство талант. Дворяне расточают, талантливые люди возвышаются".
Когда мы просматриваем письма Аретино, эти шесть толстых томов старой печати, то первое впечатление от них получается отталкивающее. Вот просьба о деньгах, вот опять, тут благодарность или пышная хвала за полученные деньги, дальше снова клянчание пенсии, там что-то похожее на откровенное вымогательство, здесь острый аромат шантажа. Таких писем большинство. Аретино облагает всех, кого можно, и все платят. Если кто не платит, тому посылается угроза; после угрозы отказы случаются редко. Большинство данников Аретино — государи: большие, средние, мелкие, мельчайшие; потом кардиналы, придворные, вельможи, полководцы, купцы. Так много было их, что Аретино пришло однажды в голову заказать медаль, на одной стороне которой был его портрет, а на другой он же изображен сидящим на троне, в длинной императорской мантии, а перед ним толпа владетельных государей, приносящих ему дар. Кругом надпись: i principi, tributati dai popoli, il servo loro tributano, то есть государи, собирающие дань с народов, приносят дань своему рабу. Дони, злейший враг Аретино, называл его tagliaborsa dei principi, грабителем кошельков у государей. Артуро Граф[137] объясняет это не так истерически, с эволюционной точки зрения: "Между литературой, так сказать, служилой (di servizio) и литературой независимой должна была быть промежуточная, соединяющая черты той и другой. Между литератором, который просит милостыню, и литератором, который получает гонорар за свою книгу, должен был быть литератор, который облагает милостыней. Этим литератором был Пьетро Аретино".
Чем же добивался Аретино такой покорности со стороны государей, из которых каждый был большим или меньшим деспотом, и вдобавок еще в эпоху, когда наемные убийцы делали такие великолепные дела?
Во-первых, своими сонетами и другими стихотворениями, в которых сатира чередовалась с восхвалением и в которых он продолжал традиции маэстро Пасквино. Во-вторых, письмами. Аретино первый начал публиковать сборники своих писем, и эти сборники преследовали определенную публицистическую цель. В этом отношении Аретино продолжал традиции Возрождения, которые повелись с Петрарки и с Катарины Сиенской. Человек, который завоевал себе выдающееся положение, мнениями которого интересовалось общество, от времени до времени выпускал свои письма к определенным лицам, иногда даже и "без адреса" (sine titulo), как Петрарка. В XV веке при помощи этих писем многие гуманисты пытались сводить свои личные счеты. В этом отношении особенным артистом был Франческо Филельфо, который в развязности и наглости не уступал Аретино, но не имел ни его таланта, ни такого количества читателей, потому что писал по-латыни. Аретино первый начал распространять свои письма в печатном виде. Это было с точки зрения популярности его писаний самое большое отличие его от предшественников. Он стал выпускать письма печатными сборниками, после того как многие из них циркулировали в списках. С двойной целью. Прежде всего он стремился произвести более сильный публицистический эффект. Эта цель была достигнута. Вместе с giudizii письма, получающие широкое распространение по всему культурному миру, становятся могучим орудием пропаганды и борьбы. Письма Аретино начал печатать сборниками после того, как giudizii имели такой большой успех и, нужно думать, под впечатлением этого успеха, чтобы еще крепче утвердить свое влияние как публициста. Если отдельное письмо, даже распространяемое в виде печатного листка, не более как легкокрылая парфянская стрела, то сборник — вполне современная сокрушительная батарея. Это очень скоро поняла пишущая братия в Италии. Она оценила изобретение Аретино и пошла по его следам. Раньше чем через год после появления первого тома писем (1537) Аретино выпустил свой сборник к Николо Франко, тогда еще другу, скоро ставшему злейшим врагом. Следом пошел Антон Франческо Дони, тоже приятель, превратившийся в недруга. А за ним — чуть не все лучшие итальянские прозаики того времени: Бембо, Клаудио Толомеи, Бернардо Тассо, Николо Мартелли, Джироламо Парабоско и много других[138].