Очерки кавалерийской жизни
Шрифт:
Когда же Мацей, вытянув пиво да покурив тютюну, окончательно уже охмелел, любезный жид говорит ему:
– Н-ну, таперичка даваймо таргавацьсе, а напатом вже изделаем рахубу (расчет).
Но Мацею уже не до торгу. Хмель шибко бродит в его голове, и он снова требует водки. Однако жид – «зжалеючи твого зждаровя» – водки Мацею больше не отпускает. Он требует, чтобы Мацей поскорей продавал ему «збожа».
– Ти слюший, ти продавай, бо тибе треба йщо егхать до дому, и ти изнов повезешь такого ценжару (тяжесть), ти сшваго киняку завшем патамишь!
Мацей после долгих убеждений соглашается наконец продать
– Когхда гхочишь, то я тебе буду давац пьят злоты – сшемдзешют пьят кипейкув! И венцей ниц!
– Н-не можна! – упрямо мотая голивой, мелет языком Мацей.
– Н-ну, и сшто таково не мозжна!.. Н-ну, гхарашьо! Я добры чловек и мине очинь з тибе зжалко и для тего я тибе сгхочу маленкий придатек изделац, каб ти зжнал, якой я добры, каб ти и сшвоим дзетям сшказал, якой Мойша Шульберх есть добры! Ну, для тего я тибе дам ищо двох кипейкув.
– Н-не можна! – упрямится Мацей. – Два рубля!
– Не мозжна?.. Ах, ти, сшволачь ти, сшволачь! Я зж тибе кирмил, я зж тибе паиль и з вудкей, и з пивом, а ти «не мозжна»! Ну, так я зж тибе буду показать, сшто таково мине мозжна! – входит в азарт Мойша Шульберг. – Ти, мозже, мисшлял, сшто ти даром у мине кушиль? Подавай деньгув!
Если в корчме мало народа и за Мацея вступиться некому, то Мойша Шульберг с супругой и домочадцами насядут на него с гвалтом, обвинят «в разбойстве, в мишельничестве», отберут Мацеево жито, вытолкают его за дверь, и ищи с них где хочешь! Но если Мацей податлив и согласится продать товар за цену, предлагаемую Мойшей, то Мойша в благодарность нальет ему еще килишек водки в виде «магарыча», потом сделает с ним «рахубу», в которой выведет и за хлеб, и за селедку, и за водку с пивом, вычтет за все это злотых около двух, остальные же деньги вручит Мацею, с поклоном проводит его за двери, сам поможет ему взобраться на воз, сам проводит за ворота Мацееву коняку и скажет: «Дай Бозже пуць! До видзеню, пршияцелю!»
Так-то обрабатываются и все почти дела у всех этих Мацеев со всеми Мойшами Шульбергами.
Свечерело, базарный день кончился – и Свислочь до следующего воскресенья опустела и погрузилась в обычное затишье. В кое-каких оконцах зажглись как-то грустно мигающие огоньки. Даль окуталась холодным туманом. По Брестской улице изредка проезжают последние уже повозки с наиболее запоздавшими и потому наиболее хмельными хлопами, которые направляются в Гренки или в Занки. Верные, хотя и голодные, Серки и Рябки понуро тянутся за своими хозяевами.
Что это за протяжные, томительные стоны раздаются из этих удаляющихся полукошиков?
То хмельной чернорусс затянул свою обычную песню...
Ой, сирочия слезы дармо не минаюць,Ой, як падуц на бел камень – камень прабываюць, –стонет и воет он монотонно и долго, лежа на дне полуконшка, – и этому человеческому вою как бы вторит доносящееся издали завывание спущенных на ночь собак. И все эти звуки вместе с надвигающейся мглою холодного вечера, с грустными огоньками, с понурой конякой и понурым Серком невольно веют на душу невыразимой тоской...
Был у меня знакомый «россиян моижешовего вызианья», т. е., попросту говоря, еврей, по имени Ицко Мыш. Мы познакомились с ним во время длинной и скучной зимней стоянки в одном из местечек, которые, по цифре преобладающего населения, так уж и называются испокон веку «жидовскими».
Ицко Мыш был женат на * мадам", которая могла читать «французскова кнышку», и потому почитал себя человеком «цы-булизованным». Он очень любил читать газеты и следить за «па-лытика». Говорить о политике – было первое наслаждение, первая страсть реб Ицко Мыша, и нельзя было доставить ему большего наслаждения, как если пуститься с ним в длинные и пространные разговоры по этому предмету, причем почтенный реб весьма был склонен делать философские выводы. Вообще, реб Ицко Мыш – и по складу ума своего, и по складу своей жизни – был немножко философ, и даже с эпикурейским оттенком, в чем иногда под веселую руку проговаривался и пред нами. Но отнюдь никогда не решился бы он признаться, даже малейшим намеком, пред достаточными старозаконными отцами местного кагала в своем свободомыслящем отношении к эпикурейскому началу сей бренной юдоли!.. Из этого следует, что Ицко Мыш, нося почтенный титул «реб», был все-таки либерал, «дыплиомата и палытик».
Это было во время франко-прусской войны.
Бывало, шатаючись от скуки по местечку, зайдешь к Мышу в «бакалейна ляфка». Реб тотчас же предложит « гхамбургхске щигарке» и попросит потолковать с ним на досуге.
– Н-ну, а и сшто на палытика слитно? – начинает он после первых расспросов о здоровье и т. п.
– Да что, ничего особенного! – пожмешь ему в ответ плечами. – Все по-прежнему.
– По перезжнему?.. Пфсс!.. Кепське (плохо)! Н-ну, а сшто, францо-оз из пруссом усе бьютсе?
– Бьются, почтенный реб, бьются.
– Пфсс!.. И скажить спизжалуста, с чегхо этое усе они бьютсе?
– Известное дело, война...
– Вайна-а?.. Так. Н-ио сшто это такогхо есть вайна? А?.. Ви как понимаетю? Типерь ви будите мине в розжа, я буду вам в морда – гхаросший перадок? Га?
– Да уж какой же порядок!..
– Ага!.. И сшами ви зжнаитю, сшто никакой перадок, – н-ну, от-то само и есть вайна!
И реб, необыкновенно довольный своим «фылозовским» выводом, начинает усиленно раскуривать и с наслаждением смаковать «свогхо гхамбургхске щигарке».
– Н-ну, а ви слишали! – таинственно и значительно начинает он после минуты самодовольного и глубокомысленного молчания, поправив на голове своей порыжелую бархатную ермолку.
– Про что это, почтенный реб?
– Гхамбетт.
– Про Гамбетту?
– Так. Про Гхамбетт.
– Что ж такого?
– 3 насших! – говорит он, плутовато подмигивая.
– Кто?
– Але зжь Гхамбетт!
– Как! Гамбетта из ваших?! Не может быть!
– 3 насших! – горячо и с видом глубочайшего убеждения уверяет, бия себя в грудь, Ицко Мыш.