Очерки литературной жизни
Шрифт:
Поэт побледнел и в смущении начал укладывать, к общей радости, рукопись свою обратно в карман.
– - Знаем мы ваши ближайшие,– - сказал огорченный друг его с некоторою досадою,-- далека песня!
Свистов счел нужным захохотать, потому что, по понятию господ, посещающих Александрийский театр, в последних словах драматурга-водевилиста заключался каламбур. Но смех поэта был далеко не так силен, сердечен и продолжителен, как прежде. Холодность фельетониста явно его опечалила. Все это заметили, и всем сделалось как-то не совсем ловко. Последовала довольно длинная пауза. Зубков не преминул ею воспользоваться: очень кстати явился на первом плане с своим анекдотцем и благополучно досказал его…
– - Вздор, братец,-- сказал актер.-- Я знал наперед, что вздор. Сам выдумал…
– - Что? как? вздор!
– - возразил Зубков шутливо обиженным тоном и пропел:
Задеть мою амбицию
Я не позволю вам,
Я жалобу
На вас, сударь, подам.
Хоть смирен по природе я,
Но не шутите мной,
Я -- "ваше благородие",
А вы-то кто такой?
А водевилист-драматург, выслушав внимательно анекдот, приятно улыбнулся и сказал вполголоса: "Помещу в водевиль!"
Комнатки Хлыстова скоро начали наполняться народом. Пришел страстный любитель театра и литературы -- пожилой, очень добрый человек, в эполетах, с майорским брюшком и лысиной от лба до затылка. Он снял саблю и, сказав: "Подождите здесь, Софья Ивановна!", поставил в угол, после чего с грациею поклонился ей и вмешался в толпу. Он говорил всякому встречному "ты" и "монгдер" и отличался необыкновенною любовью к некоторому лакомству,-- любовью, которую, думал он, разделяет с ним вся вселенная. Раз, встретясь со мною на Невском проспекте, он с необыкновенною живостью схватил меня за руку и вскричал: "Моншер, моншер! Представь себе… Если б ты знал… Ах! если б ты знал!.." -- "Да что такое?" -- спросил я. Он нагнулся к самому моему уху и сказал шепотом, замиравшим от избытка счастья: "Мне прислали пять пудов сала из Малороссии!.." Он не только ел свиное сало пудами, но советовал лечиться им от всех болезней и беспрестанно рассказывал примеры чудотворного действия свиного жиру на человеческое здоровье.
Потом явился турист, недавно возвратившийся из-за границы, человек с кривыми ногами, рыжею бородою, дурно говоривший по-французски и в пылу разговора нередко употреблявший фразу: "У нас в Париже!" Он явился сам-друг с записным любителем театра и литературы, господином чрезвычайно красивой наружности, который имел обыкновение через каждые полчаса кричать своему человеку: "Девка, водки!" -- и очень хорошо угощал своих приятелей по понедельникам. Вслед за ним предстал Павел Петрович Сбитеньщиков -- человек довольно значительного и почтенного вида, старинный театрал, закулисный волокита первой руки, непременный член всех холостых закусок и вечеринок и, в дополнение всего, лунатик. По крайней мере так думали те, у которых ему случалось ночевать. Замечали, что он ночью непременно ходил и даже иногда рылся в шкафах и комодах и, ошибкой, уносил из гостиниц черешневые чубуки. Пришли два сочинителя -- дядя и племянник, которые очень счастливо играли во всякие игры, когда им приходилось играть за одним столом. Оба они писали очень много, но подписывался под статьями по большей части один, именно дядя, для того, как выразился какой-то остряк, что "уж если позориться, так которому-нибудь одному". Наконец, в заключение, прибыли несколько театральных чиновников и актеров средней руки, которые приглашены были для балласта. Каждый, как водится, сказал какую-нибудь остроту, закурил трубку и сел или принялся меланхолически прохаживаться в ожидании завтрака. Разговор разделился на партии; гости сидели и двигались попарно. Офицер, называвший свою саблю "Софьей Ивановной", рассуждал с Хлыстовым о благотворном влиянии свиного сала на развитие не только физических сил, но и умственных способностей, что он испытал над собой. Зубков рассказывал в сотый раз актерам анекдот о фиолетовой морде, придуманный с целью довести до сведения всех и каждого, что он приехал в коляске. Фельетонист уговаривал издателя красивой спекуляции, не доставлявшей выгоды, купить у него и напечатать в одной книжке мелкие статейки его, разбросанные в разных журналах. Турист беседовал с поэтом и актером, которые слушали его -- первый с подобострастным вниманием, второй с какою-то двусмысленною улыбкою.
– - Я,-- говорил турист скороговоркой, которая поставила бы в затруднение самого искусного стенографа,-- тонул в болотах Голландии, жарился в пустынях египетских и сирийских, охотился за орангутангами на островах Яве и Борнео, дрался с пиренейскими разбойниками, получил несколько ран в Испании от тамошних герильо и бандитов, видел развалины Колизея, ел медвежий окорок с Александром Дюма, курил сигару с Жорж Санд, ухаживал за мамзель Марс, играл в экарте с Рубини, Лаблашем и Тамбурини, читал рукописные записки Шатобриана, которые вы прочтете только после его смерти. Я слушал лекции Кювье и Гумбольдта, видел дом Гете, сидел на том самом стуле, на котором великий поэт, критик, естествоиспытатель, государственный человек и философ погружался в свои глубокие размышления, примеривал на свою голову колпак "остроумного сумасброда" Вольтера, целовал туфли римского папы. Наконец, скажу вам, я присутствовал на всех замечательных спектаклях, ученых лекциях, литературных вечерах, заседаниях палаты пэров и депутатов и даже однажды поддержал мадам Лафарж, невинную и возвышенную страдалицу, когда, обессиленная душевными муками, убитая стыдом и отчаянием, она готова была упасть в обморок…
– - Любопытны, -- заметил меланхолически поэт, воспользовавшись минутой,
– - О,-- сказал турист, закидывая назад голову и гордо озираясь кругом,-- там, за границею, в беспрестанных переездах с одного места на другое, душа нечувствительно приобретает чудную силу и свежесть, рассудок с каждым днем обогащается новыми познаниями, голова начинает кружиться, кружиться… Поверите ли? Избыток мыслей, новость предметов… разительность впечатлений… ездишь в омнибусе… обедаешь в ресторации… пьешь шампанское за пять рублей… Никогда, о, никогда не забуду я тебя, парижская жизнь,-- вскричал турист, подняв очи горе,-- жизнь людей, умеющих жить!.. Сердце мое навсегда сохранит, подле воспоминаний, дорогих моему сердцу, тот изящный стол, который имел я в день за полтора франка… Надо вам сказать, что житье за границей не то, что у нас; ресторации превосходные; цены умеренные: за чашку кофе с отличными сливками, с белым хлебом, прекрасно выпеченным, вы платите четверть франка; за квартиру, очень удобную, в месяц -- 20 франков! Прачке, которая моет вам белье,-- четыре франка. Конечно, иногда приходилось грустить: что-то, думал я, делают теперь мои родственники? Живы ли вы, почтеннейший Авдей Степанович? Было иногда так тяжело, тяжело… Но я утешался, что рассудок мой обогащается наблюдениями… В Сицилии очень много картофеля; в Лондоне удивительно дымно; улицы тесные, на улицах вечный шум, духота, визготня, крик; трактиры очень хорошие, можно иметь превосходный стол, но надобно платить очень дорого,-- путешественнику обременительно. В Берлине мне в особенности понравилась уха. В Гавре превосходные устерсы, но, по несчастию, я не мог есть,-- у меня была ужасная боль в желудке…
И так далее, и так далее. Нетрудно догадаться, к какому разряду туристов принадлежал словоохотливый рассказчик.
В то самое время как турист беседовал таким образом, в другом углу шел не менее интересный разговор. Речь шла о привидениях, духовидстве, месмеризме, сомнамбулизме и тому подобном. Сбитеньщиков рассказывал анекдот, как одна девица в припадке лунатизма взошла на самый верх колокольни, несколько минут постояла на карнизе и благополучно возвратилась на свою постель.
– - Да что, моншер,-- сказал высокий, тощий актер,-- чего далеко ходить, ты сам, моншер, сомнамбул. Помнишь, как ты у меня ночевал?
– - Когда?
– - Ну вот как мы из Токсова-то приехали…
– - А! Помню! Помню!
– - отвечал лунатик, оправившись от минутного смущения.-- Точно, я у тебя тогда ночевал… Прекурьезная история… Ха! ха! ха!..
Он засмеялся глухим, басистым хохотом, от которого задрожали стекла в рамах. Актер также хохотал.
– - Забыть не могу,-- сказал он, удерживаясь от смеха.-- Легли мы спать: я на диване, он на другом. Дело было в моем кабинете. Письменный стол, кресла, а в углу шкаф с серебром; у шкафа ключ. Сплю, наконец проснулся, темно еще; голова так и вертится; жажда ужасная! Встал, выпил стакан воды и опять лег. Лежал, я думаю, с час,-- не спится! Гляжу, и Сбитеньщиков встал; идет потихоньку, на цыпочках; видно, думаю, и его также жажда морит; идет к столу, боится меня разбудить. Так нет! пошел к шкафу, а глаза у него так и светятся, выпучил их, точно кошка, сопит, как кузнечный мех… Постой! Что, думаю, из него будет; нарочно захрапел, будто сплю! Подошел он к шкафу, отворил, вынул ложку, другую, третью; вынул стакан серебряный… ну, там кое-что и еще, завернул всё в платок, который был с ним, и пошел вон из комнаты. Я за ним; он в прихожую -- и я туда; он в сени -- я тоже; гляжу: его уж и нет! Через минуту воротился без узелка. Я скорей на постель -- наткнешься, думаю, напугаешь; пожалуй, еще с ума сойдет… Лег и захрапел; он тоже лег и захрапел; храпим себе, как будто бы за то жалованье получаем. Поутру встаем, напились чаю, я молчу. Он тоже ничего не говорит. Иду в шкаф, от шкафа в прихожую, к человеку. "Где серебро?" -- "Не знаю-с!" А он всё молчит. Наконец спрашиваю: "Не снилось ли тебе, братец, чего? Ложек наших, стаканов… не ходил ли ты куда ночью?"
– - Помилуй, говорит, с чего ты взял! Я спал без просыпу. Прощай, братец, жена ждет.
За шапку, да было и домой! Нет, постой, говорю: скажи, где ложки?.. Обиделся; глаза загорелись. Назвал меня мальчишкой! на дуэль!
– - Ну как же, господа, не обидеться?
– - заметил Сбитеньщиков своим густым басом.-- Поставьте себя на моем месте; всякий благородный человек обиделся бы. Ведь тут не что-нибудь другое; ведь тут честь -- драгоценнейшее сокровище человека… Иное дело, если б я вспомнил, да не сказал…
– - А то не помнит ничего,-- перебил актер,-- да и только! Хоть убей, ничего не помнит… стараюсь вразумить, рассказываю, как было дело. Наконец прошу по крайней мере сказать, куда ходил ночью, "Никуда,-- говорит,-- ты, братец, бредишь!"
– - Лунатики никогда не помнят того, что делают в припадках сомнамбулизма,-- заметил фельетонист и поправил очки.
– - Вдруг,-- продолжал актер,-- он ударил себя по голове табакеркой и говорит: "Ведь ты, братец, говорит,-- черт знает что говоришь. Неужели жена-то моя не врет? Она частенько уверяла, что я по ночам куда-то хожу да разные вещи таскаю: насилу, говорит, могу после найти!" Тут,-- продолжал актер,-- я немножко и догадался; схватил его за руки и говорю: "Лунатик?"