Очерки
Шрифт:
Дело, однако, не только в результатах научного творчества и в их применении и не в одной лишь личной совести ученого, хотя наличие или отсутствие последней, будучи фактором внешне незаметным, существенно отражается на научной деятельности в целом. В дискуссиях о знании и нравственности как-то выпал из поля зрения, отошел на задний план вопрос об этике самой науки, мало разработанный и в интенсивно развивающемся науковедении. Есть ли в самом научном поиске, в процессе добывания истины моральные пределы, ограничивающие ее предмет, методы, цели? Существуют ли в самой науке какие-либо "сдерживающие центры", или ее направленность и развитие всецело зависят от внешних сил и факторов?
То, что применение научных достижений может быть моральным или аморальным в зависимости от внешних целей и социальных обстоятельств, в которых наука живет и развивается, мало кто оспаривает или не признает.
Применительно к искусству и морали этот тезис был в свое время заявлен Б. Кроче: два феномена - этический и эстетический - отграничены друг от друга решительно во всем; искусство само по
Настойчиво пропагандируемая мысль о вездесущности и всевластии науки (проще говоря, о том, что она, мол, всего касается, все может и все преобразует) встречает сомнение, сопротивление в обыденном сознании и жизненной практике и критикуется теоретически [См.: Человек - Наука Техника, с. 262 - 268.]. Выступая против такой абсолютизации могущества науки, американский физик-теоретик, лауреат Нобелевской премии Р. Фейнман заметил: "...не все то, что но наука, обязательно плохо. Любовь, например, тоже не наука. Словом, когда какую-то вещь называют не наукой, это не значит, что с него что-то неладно: просто не наука она, и все" [См.: Фейнмановскис лекции по физике. Вып. 1. М., 1965, с. 55.]. Советскому физику, академику Б. Б. Кадомцеву принадлежит следующее суждение: "Вполне сознавая, что дает человечеству наука, ученые вместе с тем отдают себе отчет, что она беспомощна в решении больших этических проблем. И поэтому, естественно, начинают думать, что литература и искусство заслуживают особого почтения..." [Литературная газета, 1971, 6 января.] Аргументированная критика непомерных притязаний науки и небезупречных в моральном отношении попыток от ее "лица" вмешиваться в явления и сферы ей по подвластные содержится в статье социолога В. Н. Шубкина "Пределы". Ставя вопрос о возможных границах и праве науки (в данном случае социологии) вмешиваться в целый ряд областей человеческого бытия и о допустимых методах такого вмешательства, автор приходит к важному, на наш взгляд, выводу: "методы социологии столь же ответственны, сколь и методы врачевания", и требование "не повредить!", обращенное к медикам, следовало бы обратить ко всем деятелям науки (не только к обществоведам, непосредственно занимающимся проблемами общества и человека, но и к естествоиспытателям, экспериментирующим на "живой природе"). Нельзя упускать из виду, справедливо отмечает В. Н. Шубкин, что социологические исследования берут за основу среднестатистического человека в среднестатистической ситуации, то есть имеют дело с человеком бездуховным и безнравственным. "А если мы из него выпотрошили совесть, способность к самооценке и самоограничению, нравственное самосознание, то его модель оказывается весьма несовершенной. И хотя сейчас некоторые математики в эйфории публично обещают сконструировать модель человека, это может вызвать у людей, способных к критическому анализу, лишь усмешку. Эти математики (или кибернетики) имеют тысячекратно преувеличенное представление о возможностях науки и тысячекратно преуменьшенное представление о сложности человека, который уж наверняка по менее неисчерпаем, чем атом... "Пределы - здесь, пределы - там, - скажет недовольный читатель.
– А как же прогресс науки?" Не знаю, кто и когда вбил нам в голову мысль об исключительной самоценности развития науки. И так прочно, что стали мы порой забывать, что прогресс знания не цель, а средство. Причем средство, целиком и полностью подчиненное интересам человека и человечества" [Шубкин В. Начало пути. М., 1979, с. 203 - 204].
Дело, которым ученый занимается (даже тогда, когда он остается наедине с собой), есть дело сугубо общественное. Поэтому издавна принято предъявлять ученому повышенные требования, подчеркивать его ответственность перед обществом, перед человечеством в целом. Каково назначение ученого и каким образом он может и должен выполнить свой общественный долг перед человечеством?
– это один из традиционных вопросов, волновавших передовую общественную мысль любой эпохи. В лекциях Фихте "О назначении ученого" человек науки (философ) рассматривается как воспитатель человечества, ответственный за развитие культуры и человеческой личности. Ученый призван не только учить людей мыслить, уважать истину и быть преданными чувству правды, он должен также, независимо от рода своих занятий, прививать им понимание истинно человеческих потребностей и познакомить с культурными, действительно человеческими средствами их удовлетворения. Право зваться учителем рода человеческого ученый приобретает, лишь став нравственно возвышенным человеком, воплотив в себе высшую ступень возможного в данную эпоху нравственного развития. Ведь учить можно не только словами, а гораздо убедительнее - своим примером, потому что сила примера возникает благодаря нашей жизни в обществе. Во много раз больше обязан это делать ученый, который во всех проявлениях культуры должен быть впереди других [Фихте. О назначении ученого. М., 1935, с. 112 - 114.].
Позднее еще более резко вопрос о связи науки и морали поставил А. Эйнштейн в беседе с ирландским писателем Мэрфи, опубликованной в 1930 г. "Я не считаю, - говорил он, - что наука может учить людей морали... Например, Вы не могли бы научить людей, чтобы те завтра пошли на смерть, отстаивая научную истину.
Наука не имеет такой власти над человеческим духом... С другой стороны, нет никаких сомнений в том, что высшие разделы научного исследования и общий интерес к научной теории имеют огромное значение, поскольку приводят людей к более правильной оценке результатов духовной деятельности. Но содержание научной теории само но себе не создает моральной основы поведения личности" [Эйнштейн А. Собрание научных трудов. М., 1967, т. 4, с. 163 - Ш.]. С тезисом о том, что наука не способна обосновать моральные идеалы, конечно же нельзя согласиться. Но общий пафос и направление мысли великого ученого понятны. Через пятнадцать лет, став современником трагедии Освенцима и Хиросимы, А. Эйнштейн воочию убедится в отсутствии гармонии науки и нравственности и отдаст предпочтение общественной морали.
Сомнение и конечный вывод "в пользу" морали были им поистине выстраданы. Перед самой смертью Эйнштейн признается, что всю жизнь стремился отстаивать этические убеждения "в обществе циников", но добивался этого с переменным успехом.
Раздумывая над судьбой Галилея в его конфликте с инквизицией и церковью, Эйнштейн долгое время не понимал, зачем тому понадобилось отправляться в Рим, чтобы драться там с духовенством и политиканами. В самом деле, если истина сильнее конкретных людей, она сама пробьет себе дорогу, и не окажутся ли смешным и ненужным донкихотством попытки защищать ее мечом, оседлав Росинанта? Однако история отношения автора теории относительности к атомной бомбе свидетельствует об обратном. Узнав, что нацисты усилили работу по расщеплению атомного ядра, Эйнштейн настаивает на активных контрдействиях, а через несколько лет, стремясь предотвратить Хиросиму, пишет письмо американскому президенту и предпринимает конкретные меры для того, чтобы привлечь внимание ученых и общественности к возможности бесчеловечного применения научного открытия. Гениальному ученому нельзя отказать не только в логике поступков, но и в исключительности человеческих достоинств, играющих важную роль в принятии моральных решений и побуждающих к активным действиям для их реализации.
Сила и слабость характера, моральные качества выдающихся личностей в науке так же важны, как и в политике, и в обыденной жизни.
К такому выводу пришел и А. Эйнштейн. В статье "Памяти Мари Кюри" он пишет: "Моральные качества выдающейся личности имеют, возможно, большее значение для данного поколения и всего хода истории, чем чисто интеллектуальные достижения. Последние зависят от величия характера в значительно большей степени, чем это обычно принято считать" [Эйнштейн А. Физика и реальность. М,, 1965, с. 116.
Подробнее см.: Кузнецов Б. Г. Галилео Галилей (Очерк жизни и научного творчества).
– Галилей Г.
Избранные труды. В 2-х т. М., 1964, т. 2, с. 487 - 488.].
Ссылаясь на вывод великого физика, писатель Д. А. Гранин в повести-очерке о жизни замечательного (и мало известного широкой публике) русского ученого В. В. Петрова "Размышления перед портретом, которого нет" пишет: "В самом деле, чем волнуют нас образы великих ученых? Отнюдь не своими научными достижениями, а тем, как они добивались этих успехов. Большинство людей не очень-то разбираются в теории относительности, в свойствах пространства, но они знают нравственное величие Эйнштейна, у них существует облик этого человека. Жизнь и подвиги Джордано Бруно, Эдисона, Ломоносова, Мечникова, Николая Вавилова, Галилея существуют поверх подробностей их научных работ. Достижения Джордано Бруно укладываются сегодня в несколько строчек. Многое в работах прошлого устарело, они существуют как пройденная ступенька в лестнице прогресса, по нравственная история подвигов этих людей жива, его пользуются, она учит. Костер, на который взошел Джордано Бруно, светит из мглы средневековья и жжет человечество до сих пор" [Гранин Д. А. Собр. соч. В 4-х т. Л., 1980, т. 3, с, 20.].
Надпись на могиле Галилея гласит: "Потерял зрение, поскольку уже ничего в природе не оставалось, чего бы он не видел". Здесь "слепота" является синонимом гениальности, масштабности произведенного Галилеем вклада в мировую сокровищницу знаний. Как правильно замечено, "гений не тот, кто много знает, ибо это относительная характеристика. Гений много прибавляет к тому, что знали до него.
Именно такое прибавление связано с особенностями интеллекта и не только с ними, но и с эмоциональным миром мыслителя. Гейне говорил, что карлик, ставший на плечи великана, видит дальше великана, "но нет в нем биения гигантского сердца" [Кузнецов В. Г. Эйнштейн. Жизнь, смерть, бессмертие, с. 14.]. Замысел создать пьесу о Галилее возник у Б. Брехта отнюдь не потому, что он усомнился в гениальности прототипа своего героя, в значимости сделанного им в науке. Им двигала вовсе не страсть к историческому исследованию. Его заинтересовала именно жизнь Галилея (что и подчеркнуто названием драмы).
Обращение Брехта к жизни Галилея подсказано конкретными социальными причинами.
В набросках предисловия к пьесе драматург писал: "Буржуазия изолирует науку в сознании ученого, представляет ее некоей самодовлеющей областью, чтобы на практике запрячь ее в колесницу своей политики, своей экономики, своей идеологии. Целью исследователя является "чистое" исследование, результат же исследования куда менее чист. Формула Е = тС2 мыслится вечной, не связанной с формой общественного бытия. Но такая позиция позволяет другим устанавливать наличие этой связи: город Хиросима внезапно стирается с лица земли.