Очерки
Шрифт:
Жизнь, которая до сих пор представлялась цепью легкодоступных удовольствий и необременительных отношений (точнее, связей), стала вдруг сложной и беспокойной. Она как бы раскололась на две половинки, постоянно конфликтующие друг с другом. Одна - жизнь внешняя, видимая, где все так ясно и привычно, что, кажется, можно и дальше плыть по течению, не задумываясь над последствиями своих поступков и всячески угождая своим инстинктам, желаниям и влечениям. И другая - жизнь внутренняя, подспудная, тщательно скрываемая от постороннего глаза, жизнь души, которая теперь взбунтовалась и пытается вырваться из тисков мнимых связей и псевдопотребностей (понятно, "мнимых" и "псевдо"
с
Раздвоенность личности и жизни Зилова совершенно определенного свойства и достоинства. В отрезвлении своем он вряд ли поднимется до строго рационалистической самокритики Печорина, признавшегося по пути на дуэль:
"Я давно уж живу не сердцем, а головою.
Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его..." Зилов, как уже отмечалось, отнюдь не Печорин ни по своему характеру, ни по обстоятельствам жизни; в его пороках не проблескивает "что-то великое" и нет особой надежды на то, что он проявит когда-то, скажем словами В. Г. Белинского, "силу духа и могущество воли". Зилову чужды не только холодный, безжалостный рационализм печоринского толка, но и вообще любые "маневры"
в сфере сознания. Как тип личности он гораздо простодушнее, бесхитростнее, скажем, того же Печорина. И уж, конечно, подчеркнем это еще раз, никак "не тянет" на статус "гороя нашего времени". Но в одном он сродни Печорину: и у него появился спой двойник, "второе Я", которое мыслит и судит обо всем иначе, чем он привык судить и мыслить в своей обыденной жизни. Благодаря этому своему двойнику Виктор Зилов вдруг понял, что из всего, чем заполнена его жизнь ежедневно, как бы вынута душа, испарился смысл и осталось одно лить голое "существование" без "сущности". Проще говоря, то, что вчера казалось нормальной жизнью, предстало скукой, бесцельной тратой времени, сил и энергии, не дающими не то что счастья, но даже и элементарного удовлетворения. Есть от чего занервничать, заволноваться, впадать в состояние надрыва...
Впрочем, существопанне без сущности невозможно, и у тех, у кого бытие обессмысленно, так называемое "существование" легко может стать добычей мнимой, призрачной, иллюзорной "сущности". Ведь мнимое, призрачное, иллюзорное - тоже земного происхождения, и при желании всегда можно определить, откуда та или иная псевдосущность взялась. Она может быть придумана, сочинена, как придумал себя и сочинил себе "настоящую" жизнь Раскольников, а когда выяснилось (какой ценой!), что создания его воспаленного ума и воображения иллюзорны и безнравственны, понадобилось мужество для раскаяния и искупления вины.
Правда, призрачные пли фальшивые цели можно искренне принять за подлинные, истинные, и даже убедить себя на какое-то время (иным удается на всю жизнь), что они "не совсем", или "не такие уж" и призрачные. Можно прожить жизнь, так и не узнав, что не жил, а существовал (независимо от степени обретенного комфорта), ничуть не считая себя в чем-то обделенным или обманутым. Но все это возможно лишь до того момента, пока спит, дремлет твой "двойник" - твоя способность посмотреть на себя со стороны и без иллюзий отдать себе отчет в том, что представляют собой твоя жизнь и ты сам в действительности. Когда это происходит, открывается истина, хотя бы частица или краешек ее, как открылась она в самом конце его жизни горьковскому Егору Булычеву.
Тут, однако, нужно зеркало, но не обычное, а особое - личностное, в котором только и можно что-либо разглядеть по существу. Смотрясь в обычное зеркало, человек часто сознательно поступает "навыворот" действительности, и желаемое видится в таком зеркале как реально существующее. Казалось бы, менее всего следует доверять отражению, которое появляется в обычном зеркале, то есть самочувствию, самонаблюдению и выраженному в словах самосознанию. И тем не менее это очень распространенная болезнь - боязнь признаться себе самому в том, кто и что ты есть на самом деле.
Так вот этой болезнью Зилов не заражен, во всяком случае в ту пору, когда мы с ним встречаемся. Напротив, он тем прежде всего и выделяется из своего окружения, что предстает в собственных глазах без прикрас, в своем истинном обличье. И он свободен от игры, в которую многие люди любят играть, - игры в "утешительные заезды", когда на соревнованиях разыгрываются места, по сути дела, не имеющие реального значения.
Умеющий, когда надо, высказаться и даже увлечь собеседника интересным ходом мысли, Зилов не увлекается словесными самоотчетами, понимая, что в его ситуации словами делу не поможешь. На ощупь, почти интуитивно, он подходит к мысли, фиксируемой философией на своем языке: разница между тем, что человек о себе говорит и думает, то есть его "самомнением", и реальностью для самой личности "обнаруживается только через реальное столкновение с другой личностью (с другими личностями), которое может носить и комический, и драматический, и даже трагический характер.
Со стороны, глазами другого человека личность всегда видится иначе, чем она воспринимает сама себя, через призму собственных самоощущений. И дело тут конечно же не в намеренном самообмане или в желании пустить пыль в глаза ближнему. Комичнее (или трагичнее, смотря по обстоятельствам) всех ошибается чаще всего именно носитель "честного самосознания", излишне доверяющий своему непосредственному самочувствию".
В этом плане чрезвычайно показателен эпизод, условно именуемый "поминками по Зилову". Только что приняв из рук мальчика-тезки "шутливый" венок от друзей-приятелей, Виктор неприятно задет тем, что они "пошутили и разошлись". Л он представил себе, "вообразил", как все было, как они себя вели и что каждый из них сказал. Психологический подтекст этой воображаемой сцены состоит в том, что Зилов сам, по собственной воле хочет узнать, так сказать, наперед, заранее, что от него осталось (останется) в памяти, в душах близких и знакомых людей. Желание, прямо скажем, не только экстравагантное, но и редкое, требующее от человека немалых нравственных усилий, если он, разумеется, себе не подыгрывает. В драматургическом (и психологическом)
отношении ход этот, как сказали бы шахматисты, сильный: поскольку в таких случаях принято либо ничего не говорить, либо говорить только хорошее, интересно узнать - и Зилову, и нам, - насколько он хорош; и окружение проявится лучше в своем истинном качестве, так как сказать о человеке хорошее (не лицемеря), как ни странно, много труднее, чем отмечать его недостатки и пороки.
Итак, что же думают о "кончине" своего друга-приятеля и о нем самом те, кто с ним был близок или знаком, вместе работал или дружил? Закадычный друг Саяпин не поверит сообщению о смерти и скажет - мол, ничего особенного не произошло, "пошутил, как обычно".