Одесская сага. Понаехали
Шрифт:
Пока папа подсчитывал моральные и материальные убытки, дед сказал:
– Ну бог с вами, выкрестится – обвенчаем и прокормим. – А потом, заглянув внуку в глаза, уточнил: – Она же согласна креститься?
Ванечка, не отводя взгляда, ответил:
– Она пока не знает.
– Чего пока не знает?
– Ничего. Обо мне ничего пока не знает.
Домашние запасы спиртного заканчивались катастрофически быстро. Давно не ласканная полковником прислуга в голос горевала вместе с хозяевами.
– Ну, может, еще обойдется, – уговаривал себя Иван Несторович-старший, наливая стакан с горкой. – Наш-то Ванечка к бабам подхода никакого не знает. А девка там – огонь, куда нашему инженеру.
– Барин, а вы-то откуда знаете? – поинтересовалась особо приближенная кухарка.
– Галинка,
Галинка с интересом подвинулась поближе: – А подскажете внуку-то?
– Еще чего?! – возмутился Беззуб. – Мне еще этого отродья бесовского в доме не хватало! Нет уж. Поплачет, запьет, а потом забудет. Главное – не мешать, чтоб не обозлился.
Ханна не переставая радовалась внезапной перемене – после скандала с деревом Фира неожиданно притихла, сама расчесала (впервые за последние полгода!) волосы и, быстро выполнив все поручения, запиралась в комнате с книжкой. Проницательная Броня ее восторгов не разделяла. Растягивая на руках прозрачное, на весь стол, тесто на штурдель, она с опаской разглядывала внучку. Фира буквально за пару дней расцвела – голубоватая, почти прозрачная фарфоровая кожа, карие глазищи, маленький и яркий, как раздавленная вишня, рот. Хрупкая, точеная, маленькая ее внучка с копной тяжеленных кудрявых волос, с которых в очередной раз сползла косынка. Но кроме чудесного превращения угловатого подростка в девушку Броня безошибочно увидела какой-то новый огонек внутри. Огонек цвел на щеках, вырывался всполохами во взгляде, когда Фира украдкой посматривала в окно, распирал в груди застиранное домашнее платье…
– А ну-ка, деточка, в глаза мне посмотри… Ой, не нравятся мне эти перемены. Смотри, Ханна, сбежит это отродье или на курсы, или с каким-то гоем. Чего ты начиталась уже? Какой ереси? Кецале, запомни – нас нигде не любят. Ты всегда будешь виновата. Ты для них кровь младенцев пьешь и деньги отбираешь, и мужчин. Не видать тебе ни богатого дома, ни развлечений – не про нас это.
Фира вспыхнула:
– Я в Киев на курсы поеду! Математические! Или в Одессу на лекции! Я людей лечить буду!
– Отлично! А триста рублей есть? Не считая пансиона? Курсы все платные, и что-то я не слышала, чтобы туда еще и евреек нищих брали.
– Будет у меня триста рублей! – Фира потянула и порвала прозрачное тесто и, ойкнув, стала перебирать пальчиками, склеивая разрыв.
– Дети, дети у тебя будут. Это я гарантирую. Вот их и будешь учить и лечить.
– Не будет у меня детей! – отрезала Фира и, сцепив губы, стала размазывать масло по тесту.
Фира была самой умной в семье, по крайней мере, она так думала, тем более, что у сердца под сорочкой ворочалась и кололась клювом ласточка.
Бумажная ласточка прилетела через забор неделю назад и поселилась прямо на ее крошечной груди. На ласточке рубленым, как засечки топором, почерком было всего пять слов вместе с подписью: «Пойдешь за меня? Иван Беззуб».
Дедушка был прав – изящные манеры и секреты обольщения его внуку были не знакомы. Но своей инженерной прямолинейностью и хтонической дремучей страстью Ванечке внезапно удалось прожечь алмазное сердце Фиры.
– Зачем ты ее выучил грамоте? Она все время что-то пишет и рвет, пишет и рвет, как будто она дочь хозяина писчебумажной фабрики, а не казенного раввина. Зачем я вышла за тебя? Это твоя гадкая черная порода!
Мойше Беркович и сам был не рад своей принудительной должности. Второй и далеко не последний большой позор его жизни… Когда-то давно и далеко он был уважаемым человеком, помогал отцу управлять одним из бескрайних поместий князя Мусиелова. А потом случился закон о черте оседлости. Божий помазанник решил, что все зло от Берковича. И что больше евреям нельзя жить в деревнях и мучить крестьян. То-то было радости у угнетенных из слободы! А вместе с законом пришел погром с поджогом. Он, со сломанными ребрами и развороченным лицом, смотрел, как стремительно обугливается его прошлая жизнь вместе с телом отца. Мойше с Ханной и ее матерью бежали, точнее уползли ближе к ночи. Тыкались несколько месяцев по местечкам, прятались от полиции, пока не зашли в ту самую городскую черту оседлости в Никополе. И бесконечные поиски работы, но кому он, чахлый еврей, нужен? И беременная жена с тещей. Жили за пару проданных золотых безделушек, которые чудом в чулке сохранила Броня, его теща, и выдала, только когда они прибились к городу. Беркович хватался за все, просил службы, с его образованием он мог быть писарем в любой конторе, заниматься бухгалтерией, но он, пропахший потом, гарью, нищетой и отчаянием, как лишайный кот, вместо сочувствия вызывал только брезгливость. А потом новый указ о необходимости специального или хотя бы среднего образования у раввинов и издевка местной власти – его принудительное назначение. И та же брезгливая настороженность соплеменников да нищенское жалованье, назначенное общиной. Он старался как мог – достучаться до предшественника, до «первой лавочки» в синагоге, которая негласно решала все большие дела в городе, и до своей жены тоже пытался… Но безуспешно. Почти всегда безуспешно. Он настолько пропитался безнадежностью пепелища, что и через шестнадцать лет вызывал отторжение даже у супруги. Но он опять попытается:
– Ханна, может, она стихи пишет, она барышня уже…
– Какие стихи? Откуда? Для стихов надо любить, а она как ты – любит только себя!
– Ну что ты говоришь! Я разве не доказал минимум шесть раз, что люблю?
– Это я доказала, когда родила их тебе!
Ханна с тоской и раздражением посмотрела на мужа. Она была измотанной, выработанной, истерзанной нищетой и бесконечной домашней работой. Но по-прежнему магнетически красивой. Фира была похожа на мать, но если она, по меткому выражению старого Беззуба, была огонь и перец, то Ханна обладала какой-то невероятной аристократичной грацией. Она очень скупо двигалась, но каждый ее жест был выверен, как у танцовщицы фламенко. Несмотря на шестерых детей, сохранила девичью тонкую фигурку. Болезненно-белая до синевы кожа. Огромные черные глаза в вечных темных кругах от усталости и скудной еды. Ее надломленная болезненная красота завораживала не только Мойшу Берковича. Эта оболочка принесла ей столько горя и боли. Любила ли она Мойшу? Она ненавидела. Себя. За то, что влюбилась в него. За то, что продолжала любить, несмотря на все, что случилось в их такой беспросветно-черной жизни.
– А ты бы что ответила?
Роза попыталась взять рассыпающийся листок, но Фира отдернула руку:
– Не трогай!
Роза пошла пятнами:
– Я не знаю… Ой… Ужас какой… Какая же ты счастливая. А ты что ответишь?
Фира засунула ласточку обратно за ворот платья и застегнула пуговицу:
– И я не знаю…
Оказалось, что молчание – лучший женский ответ.
Ваня Беззуб через три дня дежурства под забором после заброшенной записки понял, что Фира сильнее всех планеров и дирижаблей, и пришел в лавку к отцу (в аккурат на горестной стадии торгов):
– Папа, я тут подумал – ты же хотел расширить дело? В Одессе сейчас все деньги, весь хлеб и льготы. Я готов поехать и открыть представительство. Ты объяснишь, что делать?
– А воздухоплавание?
– Это с прибылей. Я завод построю. Только одно условие – ты сегодня идешь к Берковичу.
– Я к ним? НИКОГДА!
Две большие разницы
Всего полтора поколения, и рухнут религиозные запреты вместе с куполами и синагогами, появятся гражданские браки и женские брюки, откроются курсы и закроются границы, ну а пока мировой порядок сошел с рельс, как первая конка на одесском бульваре…