Одиль
Шрифт:
– Марокко?
– Да. Там было что-то, что меня потрясло или, лучше сказать, дало толчок, что-то, чего я не понял, что-то, что не развилось, но живет во мне, теплится, как светильник, которого не затушит никакой ветер. Там началась моя жизнь. Я родился в сапогах и с феской на голове, я никогда вам этого не рассказывал? Ведь нет? Впрочем, я никому этого не рассказывал, разве только Одиль.
Я остановился: «Зачем я столько всего наговорил?» Но разве Венсан не был моим другом, так же как Одиль? Я задумался над тем, что она мне сказала, когда я поведал ей тайну своего рождения в один из дней нашей первой зимы. Вероятно, раз я родился, значит, я и умру, но возможно ли, чтобы я умер в ТОЙ жизни?
– Замечтались? –
Должно быть, он считал, что я думал об Одиль, но я думал только о себе.
– Прошел дождь, – вновь заговорил я, – и я шлепал по лужам. Облака плыли туда, куда их гнал ветер. Там сидел араб – он был один, и он смотрел на что-то, чего я не мог видеть. Вода отражала небо. Это происходило на дороге, что ведет от Бу Желу к Бад Фету вдоль городских стен. Вы знаете Марокко?
– Да, но не знаю Грецию.
– В Марокко нет развалин, за исключением тех, что раскапывают французы – удовольствия ради.
– Я надеюсь, что в Греции нет развалин. Вы не хотите поехать со мной, чтобы мы вместе убедились в этом?
– Вы хотите, чтобы я поехал в Грецию?
– Я не хочу: я приглашаю. Я вас приглашаю от имени Агростиса.
– Почему он меня приглашает?
– Вероятно, вы ему симпатичны. Он повезет нас туда на машине, мы проедем через всю Европу – чудесное путешествие! Две недели погостим у него в Глифаде. Это около Афин, на берегу моря. После чего он поедет в Египет к своим родителям, а мы… мы будем делать, что захотим. Кажется, для того, чтобы там жить, много денег не нужно. Съездим на острова, потом вернемся, как сможем. Билет на пароход стоит недорого – и вот мы уже снова в Марселе. Что вы на это скажете? Ваш дядя наверняка выдаст вам небольшой аванс. И не забудьте, что Агростис вас приглашает.
Я не очень хорошо понимал, что этот молодой человек мог ожидать от моего общества. Я его едва знал.
Через неделю я поджидал Одиль на террасе кафе, чтобы сообщить ей о своем отъезде.
– Ну, что же случилось? – спросила она меня ироничным и тревожным тоном.
– Ничего страшного. Я только хотел попрощаться с вами перед отъездом. Я еду в Грецию, – объявил я, очень довольный собой.
С минуту она молчала, потом сказала, что это, должно быть, будет прекрасное путешествие и что ей жаль, поскольку она не может поехать вместе со мной.
– Вы не можете, в самом деле? – сказал я, как будто бы до этого приглашал ее.
Она смотрела на меня, я повернул голову и увидел, как она печальна, не опечалена, а именно печальна. Я покраснел.
– Почему мы больше совсем не видимся? – спросила она.
Я сдержался, чтобы не сказать: «Такова жизнь». Все-таки я был не настолько глуп, чтобы ответить ей «такова жизнь». Она положила свою руку на мою и снова спросила: «Почему?» На ее руке была перчатка, мне это показалось необычным. Я расценил перчатку как вызов. Я сказал:
– Не знаю.
Я в самом деле не знал, что сказать. Я чувствовал, что нахожусь рядом с женщиной: рядом с чем-то теплым, пахнущим духами. Я повернулся к ней и увидел ее бедра, обтянутые платьем, потом поднял глаза и увидел ее глаза, которые объясняли мне все, сказанное между нами.
– Я думаю, это я виноват, – пробормотал я, – мне кажется, я отдалил вас от себя.
Никогда я не понимал, что она могла бы быть так близко ко мне.
– Вот уже несколько месяцев, – заговорил я, – мы едва видимся, и все-таки…
Я остановился; не говорил ли я уже все это Венсану? Я не люблю эту женщину, я ее не полюблю. Если бы я продолжал, это бы превратилось в любовный роман: прекрасная развязка! Тогда я спросил, что она собирается делать этим летом. Узнал, что она должна ехать на побережье сниматься. Поздравил с успехами на этом поприще, потом рассказал, каким образом получилось так, что я уезжаю. Больше мне сказать было нечего. Но после минутного молчания заговорила она:
– В вас есть что-то ужасное, Ролан.
Я не побледнел и не покраснел, но сразу же понял, куда она хочет увести меня. Я не хотел, чтобы меня увели. Поэтому приготавливал ответ, отнимающий всякую надежду, когда она спокойно сказала:
– Я люблю вас, Ролан.
Так и должно было кончиться. «Я не мог этого избежать», – усмехнулся я. Потом я имел слабость подумать: «Действительно ли я не люблю ее?» Я приготовился смирить свою гордость. Но она неправильно поняла мое молчание. Она встала, протянула мне руку.
– Прощайте, – сказала она, – и надеюсь, что вы совершите прекрасное путешествие, не думая обо мне.
Я поклонился и пробормотал:
– Я буду думать о вас.
Я думаю, что она не расслышала; она колебалась. Но потом ее рука выскользнула из моей. Я уехал в Афины на следующий день около полудня. На самом деле в тот день мы едва добрались до Дижона.
Агростис путешествовал, следуя хорошо известному методу: он «набирал скорость», а потом останавливался, чтобы пропустить стаканчик. От Парижа до Греции мы не осмотрели ни одной достопримечательности, зато изучили многочисленные швейцарские, австрийские, венгерские и славянские рестораны, пивные и бары. Мы пересекали равнинные и холмистые страны с одинаковым пылом. Не имея привычки к алкоголю, я был постоянно пьян; передо мной плыли города, плясали деревья, прыгали горы. Устойчивыми казались только столики кафе. Прокружилась отвергнутая Центральная Европа; тогда дороги ухудшились, алфавит изменился, в стаканах появился сосновый запах, аперитивы побледнели, а небо стало синим. Наше путешествие заканчивалось: в один прекрасный день мы заметили море. Мы мчались по шоссе, похожем на автостраду, – раньше оно было священной дорогой. «Вам предстоит увидеть это», – сказал нам Агростис, близость Афин заставила его забыть высокомерные замашки модерниста и парижанина. Мы поспешили увидеть это: большой город, посреди которого виднелся укрепленный замок. Мы помчали к предместьям, потом, проехав торговую улицу, выбрались на большую площадь, заставленную стульями; остановились. Агростис подвел нас к столу и сел; задача состояла в том, чтобы занять одновременно как можно больше стульев. Перед нами поставили большие стаканы с водой и рюмки со спиртным, нам начистили туфли, продали фисташки. Подошли поговорить с нами друзья Агростиса; все они были поэты, чрезвычайно вежливые, прекрасно осведомленные о том, что издавалось во Франции. Завязалась дискуссия, которая продолжилась на крыше харчевни, под беспрерывное поглощение вкуснейших местных блюд. Мы пошли за мороженым на площадь со стульями – она же площадь Конституции, потом пили виски в какой-то ночной забегаловке на открытом воздухе и в открытом саду и около четырех часов утра ужинали в модном молочном баре. Вставало солнце, когда мы приехали в Глифаду, к вилле, оставленной Агростису родителями на время их поездки в Египет.
Мы жили там совершенно беззаботно и, наверное, абсолютно «счастливо». По крайней мере Венсан, которому всегда удавалось не думать ни о чем, кроме настоящего. Я восторгался им, но носил с собой множество воспоминаний и не мог избавиться от этих оков. Теперь моей пыткой стало счастье: я с тревогой думал о том, насколько несомненна моя слабость, насколько очевидны мои ошибки. Быть счастливым мне мешало то, что я им не был и вместе с тем больше не соглашался на существование убогое, шаткое, затронутое порчей, которую я сам на себя навел. Самым ужасным было то, что теперь во мне теплилось что-то похожее на надежду, росток, который не зачах вдали от Парижа. Так, временами почти умирая от отчаяния, я тем не менее делал вид, что живу свободной и духовной жизнью.